Одинокий пишущий человек
Часть 24 из 44 Информация о книге
Человек с давних времён примерялся к рукотворному созиданию жизни из неживой материи. Папа Карло, который создал ожившего деревянного человечка, – о, это великий миф, наравне с мифом о хромом Гефесте и его служанками из золота. Но мне кажется, что человек всегда ревниво присматривался – а не куклы ли мы сами? Насколько мы реальны? И нельзя ли увидеть в зеркале ту «золотую нить» – при помощи которой двигается голова марионетки, – идущую вверх от твоей собственной головы… Мне для разгадки образа Пети важно было понять: каков он, мой герой, кукольник без куклы; что в нём меняется, когда его руки праздны, когда они сиротливо пусты. Как меняется пластика его движений, когда у него нет под рукой его творения. Кукольники в быту – люди отрешённые. Любой актёр – отрешённый человек. Но актёр драматического театра, он действует вовне, несёт свою личность в мир. Кукольники – люди в себе, очень загадочные люди; они вечно обременены двойным грузом и, прежде всего, должны разобраться с этой странной субстанцией – с куклой. Они и сами – создатели; неустанно вызывают, выманивают жизнь из неживого. Думаю, надо быть довольно крепким в психике человеком, чтобы стать кукольником. Однажды, будучи по делам в Польше, я была приглашена в гости к главному режиссёру Краковского кукольного театра. Думала – меня ждёт царство кукол. Но дом оказался обычным, хотя и творчески интересным, с какими-то эскизами, масками, картинами по стенам. А вот кукол не было. Впрочем, заметила не сразу: на шкафу сидели две тростевые куклы – странные такие, лысые, с голубоватыми черепами. Страшноватые… Тростевая кукла, она не очень подвижна. Это кукла жеста; то есть она рукой поводит – так, и вот так. И я попросила дать мне одну в руки и попробовала что-то с ней такое изобразить. Без всякого успеха. Тогда хозяин дома забрал у меня куклу, огладил её, поправил какую-то незаметную складочку… И вдруг она – очень страшно! – ожила. Я даже отпрянула: мне показалось, что на этом голубоватом лице странного пришельца возникла пугающая улыбка. Вот она, эманация живого из не-живого. Кому же захочется, чтобы шла на него эта странная жизнь, аномалия, эта, вот уж действительно, – инореальность. Очень тревожно мне стало, я даже поёжилась: чур меня! И вспомнила высказывание Свифта: «Для того чтобы показать человека со всеми его странностями, был изобретён кукольный спектакль». Словом, работа над «Петрушкой» зашла в тупик, и я впала в отчаяние и панику… Мы с Борисом срочно взяли билеты в Прагу, тем более что мне хотелось собственными ногами исходить те улочки на Малой Стране, где я собиралась поселить моего угрюмца. Хотелось выбрать подворотню, в которую он свернёт с рюкзаком за плечом, торопясь увидеть свою Лизу. В Праге уже неделю бушевала какая-то фантастическая метель – это была одна из редких в Европе суровых зим: в белом ледяном месиве смутно маячили дворцы, фонари, колонны, шпили и набережные. На чугунную Влтаву было холодно смотреть, а облепленные снегом статуи на любимых мною крышах и на фасадах пражских домов торчали бессмысленными снеговиками. То и дело мы забегали куда-то – согреться и выпить горячего чаю или кофе. В один из дней нырнули в какую-то лавочку на Кампе. Это оказалась галерея кукол – как раз по теме и настроению. Там мы и увидели деревянную марионетку Кашпарека, чешского Петрушку; оттуда и двинулся сюжет, забрезжила-запуржила снежная Прага, закружилось повествование. Но тоже – не сразу. Дивный деревянный человек был изумительно точно сконструирован, свободен в движениях, забавно раскрашен; в кулаке зажал булаву с колокольцами – ну совершенно живой! Вернувшись домой, я повесила его на стену, совсем как Петя развешивал кукол по стенам своей пражской мастерской. Иногда, в особо трудные моменты отрывалась от работы и подходила к нему, мысленно просила помочь. Всё мимо, мимо… Он смотрел куда-то поверх моей головы лунными бесстрастными глазами. Отмахивался, как от надоедливой мухи. И лишь доковыляв в работе до девятой главы (когда, приехав в родной Томари хоронить маму, Петя из-за метели застревает там и сидит дома, перед окном, перед огромными непроходимыми сугробами, нанесёнными многодневной вьюгой) – я поняла, что вся эта глава должна зазвучать освобождённым голосом моего героя. Я принялась сочинять его давнее, давнее послание другу, написанное в той «метельной неволе»… Вот тогда он вдруг заговорил – в белом своём одиночестве, тогда и раскрылся полностью в долгом монологе, исторгнутом из глубины раненой души. Это было пронзительное письмо о единственной любви его жизни, об отчаянии художника, о болезни Лизы, о фантастической, виртуозно изготовленной им кукле Эллис… И о том, что искусство, к сожалению, никогда не сможет подменить живую жизнь. Я даже растерялась. Подумала: может, не с того начала роман? Может, с самого начала надо было иначе построить действие? Мучилась несколько дней, чуть не спятила! – и… оставила всё как продиктовал мне опыт и – да-да – сам герой, который оказался гораздо сложнее и тоньше, чем тот же Захар Кордовин, и глубже как человеческий тип. Я поняла, что всё выстроилось логично: кажется, почти весь роман пройден, и мы знаем о Пете практически всё – с чужих слов, со слов друга, соседей и проч. И вдруг в девятой, далёкой от начала главе выясняется, что мы о нём не знаем ничего. Да, так бывает. Внутреннее движение романа иногда расходится с его внешним временем. Не говоря уже о том, что внутри этого запутанного мира есть вещи необъяснимые: перекличка загадок, тёмные закоулки сюжетных тупиков, приветы и намёки за гранью повествования. Адрес для героя Я специально приехала в Париж – выбирать адрес для Леона Этингера, героя романа-трилогии «Русская канарейка». И весь вечер мы с моим другом, астрофизиком Ричардом Кернером, профессором Сорбонны, сидели за вином, перебирая оптимальные варианты, колеблясь между Пасси и Марэ, пока не остановились на тихой улочке Рю Обрио в квартале Марэ. «Это и недалеко от Новой оперы, где он поёт, – пояснил Ричард. – Ему тут из дому минут двадцать пешего ходу. Удобно!» И на другой день мы исходили весь тот богемный район, словно подыскивали жильё не для призрачной фигуры – тени, эфира, иллюзии, литературного персонажа! – а для меня самой, полнокровной и вполне увесистой особы. Собственно, я и должна была прожить здесь с героем изрядное количество страниц и драматических эпизодов. Но главное – с ним должен был прожить читатель. Тот самый, который ничего не принимает на веру. Вот я и вымеряла шаги – от двери в подворотню до ближайшей станции метро, попутно отмечая все бистро, прачечные, продуктовые лавки, магазин шляп с русской одинокой ушанкой в витрине, пустую химчистку с тремя забытыми тощими рубашками на вешалках. За тот год, что ушёл у меня на написание второго тома «Русской канарейки», со всеми его подворотнями, переулками, встречами, едой; обиталищем артиста, оперными партиями, погоней за торговцем оружием – Фридрихом… и ещё двумя тысячами деталей, предметов, лиц и сюжетных линий, Париж въелся в меня так… …как, собственно, въедается в меня любое место действия, куда я привожу своих героев: жить, действовать, скитаться, любить и убивать. Мои герои легки на подъём, неуёмны, жадны до разных перипетий, недоразумений, столкновений и вечно куда-то мчатся в обезумелой страсти. Я вообще люблю, даже в жизни, такой тип людей: не то что авантюристов, но непосед и рисковых голов. А хоть и авантюристов! Авантюризм открыл Америку и прочие далёкие земли, изобрёл кучу замечательных, необходимых человечеству приспособлений. Я и сама человек сильных страстей, так что отношусь к авантюризму с симпатией и даже с почтением, тем более что подобным людям часто присущ романтический запал. Но никакие они не космополиты. Я вообще в своей жизни космополитов ещё не встречала. У каждого человека в душе есть любовь и нежность к какому-то кусочку земли, чаще всего к тому, где впервые коснулись травы или камня, асфальта или песка твои босые ноги… И тут очень важно сделать то, что мы, увы, не всегда вольны сделать для своего реального ребёнка, а вот писатель для своего ребёнка литературного вполне может: выбрать место его рождения. Город, деревню, посёлок. И, конечно, страну. Выбрать, как в сказке, «корешки», а уж «вершки» появятся сами в логически выстроенной судьбе литературного персонажа. После того как герои моих книг своим рождением, проживанием и посещениями «отметили» разные страны, мне захотелось вернуться в Россию. Вернуться душевно, ментально, чувственно. Даже – климатически. Я захотела, чтобы герой моего будущего романа «Наполеонов обоз» родился в Советском Союзе, в самом сердце задушевной русской природы. Мой покойный редактор и друг Надежда Кузьминична Холодова, которую я часто горестно и счастливо вспоминаю, когда-то купила странную недостроенную цитадель в селе под Боровском, отстроила её и превратила в настоящее поместье. Я там стала бывать… и совершенно влюбилась в окрестности, в цветную скамеечку, раскрашенную, как штанина клоуна, в разные полосы – красную, синюю, жёлтую; влюбилась в бетонный обломок пионера с горном на пьедестале; в сосновые леса, в огромный пруд, стала присматриваться к тамошним жителям. Иду по лугу, навстречу – старушка. «Вот, комаров-то нонешним летом нету совсем, – говорит, – и это очень… – и мы одновременно с ней произносим: я – «хорошо!», она – «плохо! Птицам-то нечего есть…» Я принялась неторопливо, наощупь чутко перебирать небольшие городки и посёлки… Сначала склонялась к Боровску – уж очень мне понравился город с расписанными стенами старых домов, гаражей и рынков, с горбатыми улицами, с мощными белыми стенами старинного монастыря. Но я не торопилась: в этом деле торопиться так же убийственно, как и в любом судьбоносном выборе. Тут надо знака ждать. И мне такой знак был. Пришло мне письмо от читателя. «Д.И., – писал он, – прочитал в вашем интервью, что вы мечтаете вырастить героев нового романа в маленьком российском городке. Не хотите ли написать о моём родном городе Вязники?» – «Не знаю, – отвечаю, – не слышала о таком». – «А между тем, – пишет он, – это самое сердце России, между Владимиром и Нижним. Помните песню «В городском саду играет духовой оркестр. На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест»? – так вот, это про наш городской сад. Поэт Фатьянов – он родом из Вязников. А это льняная вотчина русских купцов, там все дома купцами построены, один вишнёвый сад чего стоил – на семь вёрст тянулся вдоль берега Клязьмы». Не знаю, торкнулось ли у меня что-то в сердце, скажи он длину сада в километрах? Но эти «семь вёрст» так и размахнулись, так и покатились над Клязьмой, и закружился городской сад в музыке духового оркестра… И всё было решено! И началась жадная скопидомская собирательная работа. Это особенный период: накопление материала. Неважно, сколько и по какой теме ты чего подберёшь и сколько подкопишь. Главное – побольше! Хапай всё, потом приспособишь к делу: не тут, так там, не там, так в другом. Ты не знаешь, пригодится ли тебе художественный музей города Вязники, но в копилку на всякий случай попадает и кража из музея семи картин. На всякий случай ты даже записываешь – сколько ступеней было в лестнице в том самом обаятельном и воспетом в песне городском саду. Ещё бы: ты ведь заранее готовишь там прогулку двух твоих ещё не рождённых героев. Из всего этого накопления зарождается магма, такой мыслящий океан, как в «Солярисе»; собирается мощная эмоционально-чувственная подушка вокруг романа, порождающая лица и образы. Помните, в том же «Солярисе» герой просыпается, а напротив сидит любимая женщина, умершая много лет назад. Так и тут: ты просыпаешься, а напротив тебя сидит твой герой, которого никогда не существовало. Он ещё прозрачный, сквозь него видна книжная полка и твой детский портрет на стене… Но день за днём он постепенно сгущается и плотнеет, приобретает собственные черты. Ты работаешь каждый день, работаешь трудно, медленно… и твой герой начинает двигаться и говорить – сначала неловко, начальный этап всегда мучителен и трудоёмок, ты постоянно меняешь фразы, потому что ещё неточно знаешь, что он может, а чего не может сказать в разных ситуациях. Его характер ещё как пластилин, и ты лихорадочно лепишь его, меняешь, полностью сминаешь и снова лепишь… – адовы недели и месяцы, когда ты себе не веришь, ему не веришь, в сюжет не веришь… А между тем детство героя катится, пламенеют закаты, замерзает ручей, пылает рябиновый клин. Выплывает из-за поворота реки пароход «Зинаида Робеспьер»… Железнодорожный посёлок Нововязники становится всё более реальным. В какой-то момент ты удивляешься, обнаружив, что паренёк этот ох не прост, трудный паренёк, резкий, упрямый, и любовь его детская – тоже трудная, и вовсе не детская. Она из тех, что на всю жизнь. Вот он, болевой узел романа. Вот она – главная тема: Любовь. Тут что ещё важно: слияние местности с характером героя. От рельефа, от природы-растительности, от ветров-дождей-облаков-соловьев и лягушек много чего в этом самом характере образуется, а значит, в романе произойдёт. Мир детства, он грандиозен, наполнен людьми и животными, впечатлениями, разговорами… Это зима, лето, осень-весна, и вновь зима, и вновь лето… Игры! Ты не вырастишь своего героя без дворовых игр. Не вырастишь без школы, без любимых и нелюбимых учителей. Без товарищей, врагов, кровавых драк и страшных тайн. А если ещё по пути подвернулся цыганский табор, да поманила героя шёлковая юбка – какая удача, какой восторг! И юбка летит в тот же котёл, где варится и без того густая похлёбка романа. В один из дней, в одном из писем вы спрашиваете вашего замечательного «осведомителя» – в каком возрасте мальчишки в его детстве осваивали велик? И он отвечает: «Довольно рано. У нас пацанва гоняла на «Орлёнке» лет с пяти. Я целыми днями крутил педали в берёзовой роще. Но как-то парень, цыган, схватил за седло, остановил…» – «Цыган?! А что, у вас там и цыгане водились?!» – «А как же! У нас целый район был, назывался «цыганские бараки»…» Цыгане как идефикс автора… Я понимаю: это уже слишком. По страницам моих книг вдоволь раскидано цыганского барахла. Но это, во-первых, звенящая родственная струна, во-вторых, любому писателю охота подчеркнуть оперный романтизм собственного происхождения. Кармен не Кармен, но за сердце чтоб хватало. Меня с детства интриговали цыгане. Тогда ещё я не знала о наличии в собственной семье толики цыганских генов и глазела на крикливые шайки бренчащих браслетами женщин, окружённых и обвешанных сопливыми мальцами, исключительно из вечной любви к ряженым: к карнавалу, к театру, вообще – к представлению… Появлялись они чаще всего в районе Алайского базара, куда бабушка брала меня каждую неделю «скупаться», и на красно-песчаных аллеях сквера Революции – чудесного, ныне вырубленного ташкентского парка, где любили фланировать парочки. И это понятно: на Алайском легче всего было вытянуть кошелёк у зазевавшейся хозяйки, а «на Сквере» они охотились на влюблённых мужчин, не способных отказать предмету любви в просьбе «узнать судьбу». Именно там, «на Сквере», в начале пятидесятых некая цыганка («она выскочила перед нами, как чёрт из табакерки!») за три рубля и виртуозно снятое с пальца кольцо конспективно и бесстрастно предсказала моей юной маме кое-какие события её жизни, которые продолжают сбываться и сейчас. Меня же – повторюсь – цыгане просто интриговали. Я совсем их не боялась – что с меня было взять? Правда, вокруг поговаривали, что они крадут детей, а потом заставляют их просить милостыню. Но этому я не слишком верила, а возможно, подсознательно даже и примеривала на себя такой вот образ вольной жизни. Не исключено, что меня увлекала подобная шикарная перспектива (мой портрет в детстве подробно обрисован в первых главах этой книги). Однако никто из цыганок на меня не посягал, чаще просто отпихивали болтающуюся на пути малявку. Однажды я засмотрелась на цыганскую девочку моих примерно лет, очень гибкую, вёрткую, грязноватую, в трёх юбках, надетых одна на другую. Чем-то она меня заворожила, и с полчаса я следовала за ней, то и дело забегая вперёд, чтобы ещё раз глянуть на продувную быстроглазую мордочку. В конце концов она заметила преследование, скорчила рожу, дёрнулась ко мне совершенно мальчишечьим обманным движением, будто хотела схватить или ударить, я рванула в сторону, она захохотала, сплюнула и пошла себе дальше, пританцовывая… И я пошла восвояси, не в силах объяснить себе, почему прицепилась именно к этой девчонке; и только вернувшись домой и мельком глянув на себя в зеркало в прихожей, всё поняла: на меня смотрело отражение той самой девчонки, едва ли не столь же грязной, после целого-то дня уличной гульбы. Не то чтобы мне здесь нарочито вспомнился сюжет «Принца и нищего», но, возможно, именно тогда в мою лохматую башку стали впервые приходить мысли… о разных людях. Об их схожести и различиях. Об обязанностях и свободе желаний. Наконец, о выборе между тем и этим. Я и сейчас думаю о подобных вещах, даже теперь, когда ни свободы, ни выбора, ни многих желаний у меня уже нет – одни обязанности. И меня продолжают волновать и притягивать в людях именно эти качества: авантюризм, ведовство, неуёмное беспокойство и приверженность свободе – как внутренней, так и внешней. Спустя много лет после детства я узнала тщательно скрываемую бабкой историю о цыганке в нашем роду. Мне этот пикантный штрих чрезвычайно понравился! Я даже написала о ней рассказ. Но к тому времени меня давно перестали интриговать пёстрые шайки притворно плаксивых смуглянок на вокзалах и базарах. Я лишь плотнее прижимала локтем сумку и молча отпихивала их руки в тускло-золотых дутых браслетах. Иногда насмешливо бросала в их сторону: «Отвали, я сама цыганка», – твёрдо уверенная, что ничего плохого эта братия сделать мне просто не в состоянии. Однако году в 2008-м, приступая к написанию романа «Белая голубка Кордовы», решила проехаться по тем городам Испании, куда собиралась заслать своего беспокойного героя. Так в нашем с Борисом маршруте возникла Сеговия с её грандиозным собором и пряничным, многобашенным, многоарочным замком Алькасар – ни дать ни взять иллюстрация к «Сказкам братьев Гримм». Была суббота, сырой и ветреный ноябрь, время самое неуютное. То и дело припускал холодный острый дождик. Выйдя из Алькасара, мы застегнули куртки поплотнее, накинули капюшоны и двинулись в поисках уютного кафе. Вдруг поодаль я заметила прилавок с навесом, где разложили товар две пожилые грудастые и смуглые тётки простоватой внешности. Я решила, что это сельские жительницы, привезли в город свой товар. И потянула Бориса в сторону их крошечного базарчика. Тётки торговали льняными вышитыми скатертями и салфетками. Увидев нас и безошибочно издалека определив туристов, загалдели по-испански, выхватывая с прилавка тряпки, потрясая ими в воздухе и зазывно крича: «Лийна, лийна!» «Пойдём отсюда, на черта тебе двадцать пятая скатерть! – с досадой проговорил Борис. – К тому же это, кажется, цыгане». «Да? – весело отозвалась я. – Великолепно! Пойдём, посмотрим на испанских цыган. Они благородные – видишь, не попрошайничают, а торговлей занимаются». Тётки при виде меня страшно воодушевились, кинулись навстречу, ещё яростнее потрясая мануфактурой, продолжая выкрикивать на испанском: «Лён, чистый лён!» – или что-то вроде этого.