Одинокий пишущий человек
Часть 31 из 44 Информация о книге
Отражения мужа Это было прекрасное время сотворения мира. Нашего собственного мира во всей его разноязыкой, разномастной и многоликой полноте. Это было время, когда мы вдруг осмелились высунуть нос в окно, откуда задували заманчивые ветра странствий. Сейчас думаю: как же это произошло – ведь денег в семье было не больше, чем раньше? Неужели мы стали отважнее, неужели мечта увидеть мир подмигнула нам и бормотнула, что, мол, и наплевать, однова живём, а денег – их всегда не хватает, о том, что как-нибудь, в рассрочку, помаленьку выплатим… Сейчас уже и не вспомню. Зато отлично помню, как, оказавшись по делам в Иерусалиме, мы на улице королевы Шломционы увидели вывеску русского туристического агентства и, молча переглянувшись, взялись за руки и вошли туда. И как-то всё мгновенно сложилось: взлохмаченный турагент Саша сидел прямо в центре комнаты и улыбался нам обоим, и дешёвые билеты подвернулись, и тут же выплыла недорогая гостиница – не какая-нибудь, а «Рембрандт», на одноимённой площади в центре Амстердама… Короче, судьба отозвалась на благородный порыв безденежного безумства и выпустила нас в большой мир. И понеслось, и закрутилось, мы ощутили вкус и силу ветра странствий: Амстердам и Париж, Прага и Ницца, Мадрид и Прованс, Венеция и Рим, Неаполь и Сорренто… Мир оказался горячим, булькающим, пылким, манящим… Он жадно открывался и отдавался воображению писателя и художника; он как бы догадывался, что будет вновь и вновь воплощаться в картинах и книгах. Увиденные нами города воплотились в моих сборниках новелл, куда были включены картины Бориса, созданные им по следам наших путешествий; они так отзывчиво укладывались в темы моих новелл. Когда нас буквально называют «соавторами», я улыбаюсь: похоже, люди думают, вот, вместе сели, придумали, написали. Нет, муж мой всё-таки художник, а если и пишет что-то буквами, так только собственную фамилию на обороте холста. Или, случается, какую-то теоретическую абракадабру живописца – в блокноте; прочесть её невозможно, ни черта не разобрать. Как-то он пробовал мне диктовать. Я послушно записала всё до единого словечка. Потом перечитала: всё равно ни черта не разобрать! Так что пишу-то я сама по себе. Как-то привыкла уже за много лет. А вот картины Бориса – и масло, и гуаши, и акварели – присутствуют в двух сборниках моих новелл о странствиях: «Холодная весна в Провансе» и «Окна». Это работы, написанные Борисом после нашего возвращения из Италии, Чехии, Испании, Франции и Германии. Когда мы оказываемся в Эйлате – на краю слепящего синевой залива, обрамлённого розово-охристыми, пепельно-дымчатыми горами, – появляются ещё и гуаши с видами пустыни Негев, потому что в Эйлат мы всегда едем на автомобиле длинной дорогой в пустыне. И тогда возникает на бумаге пропечённый солнцем бедуинский мир: верблюды, шатры, ослики, водоёмы, туи и кипарисы. И огромное пустынное небо, под которым люди, животные и домишки кажутся бесконечно малыми величинами. Эти работы ненавязчиво и проникновенно комментируют мои новеллы, просто расширяя их, добавляя в них воздуха и света. Сидишь с ним в кафе, где-нибудь на улочке Барселоны. «Глянь, – говорю я, – на того циркача. Как у него эта свеча с носа-то не падает!» «Ты обратила внимание, какой жёсткий белый свет был в Гранаде, по сравнению со здешними зеленоватыми тенями?» – отзывается на это мой муж. Борис не только видит мир другими глазами, глазами художника; мне кажется, что он и видит – другое. И эта пара глаз даёт дополнительный угол зрения, дополнительный «обзор события», что в создании литературных текстов очень важно. Ведь наша работа накрепко связана с впечатлениями, это неустанный труд зрения, воображения, мысли… Многие гуаши и акварели моего мужа созданы в то симпатичное десятилетие нашей жизни, когда дети уже выросли, а родители ещё были ого-го, мы почувствовали толику свободы, много тогда работали, много разъезжали… А затем рождались картины и мои не совсем привычные тексты, которые я придумала называть «новеллами». Рассказы – это некие истории, изложенные компактно и стремительно; новелла предполагает целую анфиладу взглядов и вздохов. Мои путеводные новеллы, вопреки классическому определению этого жанра, демонстрируют неторопливое движение и всё то, что попадает в обзор человека путешествующего. Вернее, двух путешествующих людей: писателя и художника. А ещё они непременно содержат какую-нибудь историю. У Бориса же есть картины с историями. Взять хотя бы встречу с гранадским нищим. В Гранаду из Кордовы мы добрались во второй половине дня, добыли в отеле карту города и решили посоветоваться с портье – куда стоит податься на вечер глядя. Тот предупредил, чтобы не совались в Альбайсин – арабский квартал Гранады. Мало ли на кого там можно напороться – случается, что и на нож. Стоит ли говорить, что минут через сорок мы почему-то там как раз и оказались. Вернее, заблудились, угодили, влипли… и никак не могли выпутаться из клубка переулков. Помню какие-то каменные замусоренные лестницы, обшарпанные стены хибар, повисшие на петлях двери… Вдруг из глубины брезентового шатра, расставленного чуть ли не посреди улицы, нас кто-то окликнул. В сумрачной полутьме виднелись только грязные босые ступни ног. «Пойдём, пойдём скорей…» – я схватила Бориса за руку. Но он заглянул внутрь, выпрямился… Глаза его были зажмурены. «Дай руку! – велел он. – Веди меня так в отель»… И я поняла: видимо, увидев лицо какого-то бродяги, наркомана и поняв, что хочет воссоздать его – на бумаге или холсте, художник «запер» впечатление на сетчатке своих закрытых глаз. Блокнот для набросков остался в номере, и во что бы то ни стало лицо бродяги надо было удержать и донести до блокнота и карандаша. Так я и вела мужа до отеля, обходя препятствия, подсказывая, где ступить, а где перешагнуть… Жестами спрашивала встречных – как, мол, отсюда выбраться? Мне подробно, руками и мимикой показывали. К нам не цеплялись: грешно обижать слепого. «А что там было-то?» – полюбопытствовала я. «Сейчас увидишь…» – ответил Борис. И когда мы оказались в своей комнате в гостинице и я сунула в руки мужа блокнот и карандаш, он открыл глаза и минут десять быстро, цепко заполнял лист штрихами. Что-то стирал, опять рисовал. Наконец показал измождённого бородатого мужчину лет тридцати с поразительно отрешённым, одухотворённым лицом. «Цыганский Христос…» – пробормотала я. Эту картину – холст, масло, – выполненную Борисом в голубовато-серых жемчужных тонах вечернего Альбайсина, мы назвали «Нищий в Гранаде». Она висит у нас дома лет уже двадцать, одновременно украшая обложку сборника новелл «Холодная весна в Провансе». Как это ни удивительно, но именно в эти годы случилось и открытие Израиля – подлинное, глубинное постижение страны, приютившей нас, ставшей домом для нас и наших детей. Сначала была новизна: земли, природы, людей… Всё это я должна была освоить и принять. И отработать. И я благодарно приняла эту новизну, написав какие-то повести, множество рассказов, романы «Вот идёт Мессия!» и «Последний кабан из лесов Понтеведра». Потом и сын, и дочь отслужили в армии, а это – совсем иная причастность к духу и земле, к любви и судьбам близких. И какой бы маленькой ни была эта страна, для меня она оказалась огромной. Она и сейчас для меня огромная. Израиль даже территориально гораздо больше, чем кажется: много гористой местности, и страна уходит в вертикаль. А в горах оно как: и на том боку селение, и на другом, а по гребню тянутся леса или виноградники. Объёмная, многосторонняя, насыщенная людьми и судьбами местность. К тому же изнутри Израиль оказался гораздо просторнее и глубже иных других стран – исторически, религиозно глубже. Оказался страной бурной и неутомимой, и я неутомимо продолжаю её осваивать. В те же годы – видимо, время подошло – потянуло меня к семье, к тем историям, от которых в юности раздражённо и нетерпеливо отмахиваешься, а потом уже и спросить не у кого. Мне повезло: мои родители старели медленно, помнили многое, и мне посчастливилось вовремя услышать, осознать и описать истории родни – сплошь трагедии и анекдоты. Семья такая: очень цепко слились в ней два этих жанра, так и живу в невидимом сцеплении двух этих полюсов, было бы над кем смеяться и кого оплакивать. В Венецию, за окнами Мой отец любил рассказывать об одном знакомом художнике, человеке эгоистичном и самовлюблённом, который будил ночью жену и говорил: «Клава! Чё-нить жёлтенького хотца, жёлтенького!» – и заспанная Клава бросалась на кухню то ли апельсин искать, то ль сушёный абрикос, то ль яичницу жарить… Я о чём: когда мне, условно говоря, хочется «чего-то жёлтенького», я нутром чую, где его искать. В Венеции. Конечно же, в Венеции… Когда нашей дочери исполнялось восемнадцать лет, я придумала и тщательно подготовила подарок на день рождения: поездку в Венецию. Заказала билеты на рейс, прилетающий к самой ночи, и недорогую, довольно затрапезную гостиницу, основное достоинство которой заключалось в том, что какие-то её комнаты смотрели на Большой канал. Часа полтора я провисела на телефоне, крича служащим отеля, что мне нужен только такой номер, только такой – понимаете?! Ферштеен?! – окнами на Гранд Канале, потому что mia figlia в этот день исполняется diciotto anni!!! И это подарок, regalo для ragazza! Господи, неужели трудно понять! И вот мы в Венеции… которой нет. Вокруг холодная мгла; руку вытяни – руки не видать. Холодное начало марта, проливной дождь, сырой ползучий туман – их фирменная загадочная неббиа… Помните эти кадры в «Казанове», когда герой бежит в вязкой седой мгле по мокрым камням пустой площади? Я всегда думала, что это – причудливая фантазия Феллини, ведь Венеция – это блеск и радость всегда! Нет, ни зги не видать, ни дворцов, ни мостов… и потому мы пропускаем нужную остановку на вапоретто и, когда выходим с чемоданами на причал, под дождь, уже совсем не понимаем – где мы. Чёрт знает – где. Помочь нам никто не может по самой простой причине: те, кто вышел с нами на причал, сами туристы и сами растеряны. Венецианцы, видимо, спят или разъехались, как нормальные люди, куда подальше. Ватная пустота и глухота ползучего тумана обнимает живые души, затягивая их в адскую пустоту. Бр-р-р-р! Хорошенькое начало… Между тем двенадцатый час ночи, а Венеция чуть ли не единственный туристический город, где вечерняя жизнь небогата, да ещё в такую собачью погоду. Да нам, собственно, и не до светской жизни. Нам бы под горячий душ да в кровать! Ева с мокрым от дождя лицом робко интересуется, далеко ли отель, как мне кажется? Я бормочу что-то бодренькое – типа, совсем недалеко, идём вон в том направлении… Венецианские романтические фонари с их лиловым загадочным светом, ни черта, чтоб им треснуть, не освещают. И далее часа полтора мы тащим свои чемоданы по тёмным слепым улочкам, трижды переходим туда-сюда одни и те же скользкие мостки, и уже не хотим ни Венеции, ни романтики, ни фонарей, ни каналов. В эти каналы, между прочим, запросто можно свалиться. «Смотри под ноги! – восклицаю я. – Ради бога, под ноги смотри!» Наконец замечаем жёлтую электрическую щель под дверью какой-то припоздалой траттории и, ринувшись туда, попадаем в тепло и свет. Слава те, осподи! От наших курток валит пар, волосы висят сосульками, руки-ноги заледенели, чемоданы – каждый – потеряли по колесу. «Мам, давай здесь останемся до утра?» – говорит Ева, стуча зубами. Нас окружают три добросердечные и поддатые физиономии завсегдатаев, которые говорят исключительно по-итальянски и минут десять, бурно и радостно жестикулируя, пытаются объяснить нам, где находится наша потерявшаяся гостиница. Перейти мостик, потом направо, потом, кажется, ещё мостик? Да нет, ты всё напутал! Не направо, синьора, а сразу же налево, а затем уже идут мосты… Всё пересыпано итальянскими именами и названиями, великолепно звенящими, бархатно льющимися… но лишь усугубляющими нашу полную беспомощность. Короче: мы опять выходим в дождь, в холодную вату тумана, и далее продолжаются немыслимые испытания, мучения, изгнание Казановы, тарахтенье по мокрым камням колченогих чемоданов… Обе мы тяжело дышим, и я просто не решаюсь привести здесь те отрывистые фразы, которые я безостановочно рявкаю. Наконец мы натыкаемся – чудом, случайно! – на тёмный спящий наш отель, колотимся в дверь, безотрывно звоним в звонок… Кто-нибудь нам откроет, так-вашу-растак?!!! Нам отворяет заспанный старик, ночной портье, он долго сверяется в каком-то журнале, долго ищет ключ… и в три часа ночи мы валимся наконец в свои кровати, измученные и обессиленные настолько, что описать это мог бы, возможно, Диккенс. Или Достоевский. Я – пас… …Утром я продираю глаза в тёмной комнате с закрытыми ставнями. В Венеции всегда закрывают на ночь ставни – вероятно, от ворюг, – и, входя в номер отеля, первым делом вы принимаетесь бороться с задвижками, всегда упрямыми, всегда тугими, чтобы понять – где находитесь. Но по трём ножевым слепящим лезвиям света между ставнями я понимаю, что – утро! Солнце! День рождения Евы! Я вскочила и принялась отворять ставни на трёх высоких классических венецианских окнах. Яркое солнце обрушилось на меня, чуть не раздавило. Я зажмурилась, инстинктивно заслонив глаза сгибом локтя. А когда открыла их, ошеломлённо замерла: Гранд-канал простирался под нашими окнами, блистая и колыша солнечную паутину отражений. Дворцы на другом берегу, чёрные гондолы, рабочие баржи, рыбачьи баркасы… – всё бежало-дышало на воде, в облаках, в тёмно-синих изменчивых тенях под тентами кафе на набережных… Всё было радостью, блеском, подарком! – всё, как задумала. Я обернулась. Дочь спала, уткнувшись в подушку, лица не видать, одна лишь грива спутанных волос. «Ева! – позвала я шёпотом. – Просыпайся! Смотри скорей – это Венеция!» В книге «Окна» у меня есть новелла о Венецианском карнавале. Я давно хотела написать её, с тех пор как затеяла ту самую оконную историю с картинами Бориса. И это тоже было волной отражений: я вдруг увидела множество разных окон в его картинах. А началось всё заурядно бытово: из небольшого балкона на втором этаже нашей квартиры мы решили вырастить новую мастерскую для Бориса. Придумали сделать окно в высоком скате крыши – живописцу для работы необходимо много естественного света. И получилось замечательное окно в небо, где беспрерывно текли перламутрово-розовые, яблочные облака. Помню, стояла, задрав голову, и смотрела, смотрела… Глаз не отвести! Вот тогда и явилась мне идея книги «Окна». Я поняла, что и сама люблю встроить и пооткрывать в своей прозе самые разные оконные проёмы и форточки – большие и маленькие. Окна – сцены для «постановок» людских судеб, окна – символ освобождения, даже когда отчаявшийся человек выбирает своё последнее окно, как в новелле «Самоубийца». Я вообще люблю просветы во внешний мир, чтобы взгляд летел далеко, как можно дальше, не встречая на пути препятствий. К тому времени у меня была написана повесть «Высокая вода венецианцев», где тоже раскрывалось множество окон, увиденных героиней в Венеции. Но в нашей книге… Это должно быть иначе. Совсем иначе! Мне хотелось, чтобы чудовищно загруженный житель мегаполиса услышал плеск воды в венецианском канале. Венецианские окна – завораживающая сюита света и форм, их никак нельзя было упустить. Я вбила себе в голову, что за окнами мы поедем в период карнавала – посмотреть, как вписываются они во всеобщее лихое и лукавое безумство. Мне хотелось, чтобы книга получилась яркая и отдохновенная, чтобы читатель немножко расправил лицо. Мы взяли билеты в Венецию на три дня. В серединке, в средоточии недели, в самом сердце карнавала. И герои мои, которые ещё неясно брезжили в февральском влажном воздухе, по сюжету попадали сюда именно в стихию карнавала… Я ещё не представляла, что с ними случится и чем я, собственно, их займу… Но уже тогда знала, что всё действие новеллы пройдёт в стихии мощного цветового вихря: помимо традиционных венецианских переливов цветного стекла в каждой витрине, помимо сине-лазурного блеска воды, со страниц этой новеллы должны были сиять, кривляться, хохотать и плакать преображённые гримом лица; золото, серебро и пурпур, синева и зелень, багряные, жёлтые, лиловые и розовые цвета костюмов. Словом, читатель, его воображение, зрение его и чувства должны были напитаться калейдоскопическим бурлеском цвета и света. Но закончить этот цветовой обвал, поняла я, следует снегопадом. Последний – самый последний – кадр в новелле должен предстать чёрно-белым окном в Адриатику, в которое со свистом уносится безумная душа карнавала. В первый же день мы случайно оказались в лавке, где на полу стояла картонная коробка со старыми чёрно-белыми открытками. Я присела рядом с коробкой, стала перебирать, копаться… уже отобрала три-четыре, с видами Венеции, и вдруг увидела последний кадр своей новеллы: погружение в сепию, тот самый уход карнавала в чёрно-белое окно Адриатики. На открытке простиралась вдаль засыпанная тонким снежком площадь Сан-Марко. И по ней в сторону набережной удалялись два карабинера в чёрных плащах. По белому полю выпавшего снега за ними тянулись две цепочки чёрных следов… Я застонала от счастья: это был необходимый мне аккорд, та самая, безупречно чистая тональность финала. Герои моей новеллы ещё неясно маячили передо мной, но снег, но эта сепия в холодном воздухе уводили меня туда, где клубился туман, смешиваясь в гигантском окне Адриатики с усталостью карнавала. В тот год, когда мы побывали там, снега в Венеции так и не выпало. Это бывает. Внутренняя погода творчества вовсе не обязана совпадать с погодными обстоятельствами внешнего мира. Главное, что в моей новелле «Снег в Венеции» погода не подкачала: давние карабинеры 1927 года, живёхонькие и молодые, сошли с открытки, застегнули поплотнее чёрные плащи и бодро заспешили в сторону набережной. За ними по белейшему снегу тянулись цепочки чёрных следов…