Одинокий пишущий человек
Часть 33 из 44 Информация о книге
У старушки-бабушки, у бабушки-старушки… В том же Питере, однако, ходят легенды о некой старушке, божьем одуванчике, которая, проходя под строительными лесами, угодила под брызги побелки нерадивого маляра и как-то неодобрительно отозвалась о его работе. И маляр якобы сверху ответил старухе нелицеприятными словами. На что она – предлагаю представить эту сцену – выдала парню настоящий мастер-класс матерного монолога, так что бедный чуть не свалился с рабочего насеста, а потом ещё бежал за старушкой и, догнав, якобы пал на колени, умоляя позволить ему «списать слова песни». Это, конечно, фольклор. Но небеспочвенный. Замечательную историю рассказал мне приятель Аркаша, тоже бывший ленинградец. (Почему-то многие истории, связанные с устным народным творчеством, предание помещает в город на Неве. Видимо, величие и красота фасадов Северной столицы вступает в противоречие с определённым набором слов или, наоборот, сильно на этом фоне выигрывает.) Потомственный ленинградец Аркаша работал в одной конторе экспертом по оценке ущерба в разрушении зданий – кажется, так называлась его работа. Получив заявку с места событий, начальник посылал Аркашу по адресу – дабы тот оценил масштаб ущерба и составил смету на ремонт. И однажды утром… В общем, является он на работу, и начальник говорит ему: «Арканя, езжай на Невский, 68, там в коммуналке у старухи стена разошлась. Соседи звонили, вроде ужас и беда. Глянь, оцени, не застудить бы старушку». Едет Аркаша по адресу, поднимается на последний этаж, звонит, как указано по фамилии, – три коротких и длинный. Открывает ему старенькая фея, вся хрустальная, аж звенит от крахмальной седины, крахмального кружевного воротничка, кружевных манжет и прочих камей и бус. Бабуся старорежимная, божий одуван, какая-то древняя фрейлина. Ведёт она его на место трагедии. Входит Аркаша и видит такое, что поверить трудно: щель в стене змеится глубочайшая, прям сквозь неё наружу видать. И Аркаша, человек эмоциональный и сочувственный, в потрясении выдаёт ёш твою вошь и гребень-телебень, но только в буквальном варианте; а произнеся это заклинание, испуганно затыкается, потому как ясно же: фрейлина сейчас осерчает и спустит его с лестницы, жалобу напишет по месту работы… Геморроя не оберёшься. А старушка осудительно так головой покачала и говорит: «Молодой человек! Не умеете, не беритесь. Вот как это должно звучать…» «А дальше, – рассказывал Аркаша, – я узрел небеса в алмазах! Это была музыка высших сфер, переборы ангельской арфы, золотая парча, брабантские кружева, вихрь небесный-сладостный… Я такого в жизни не слыхал и уже не услышу». «Пойдёмте, – говорит старушка, – кое-что вам покажу». И подводит его к одному из многочисленных книжных шкафов, открывает дверцу, снимает с полки роскошный том с золотым тиснением: «Академический толковый словарь русского мата». Издательство, между прочим, Гарварда. «Вот, – говорит. – Я – автор этого словаря». Словом, ушёл оттуда Аркадий потрясённый и зачарованный, подавленный величием момента и величием старушки. Полгода, говорит, вообще не мог произнести ни единого слова из того самого заветного словарного запаса: убожества своего стеснялся. Вот подучусь, думал, и вновь – вольюсь в ряды. Да где там! И где та невероятная старушка… Одна из жемчужин моей коллекции записок из зала – четвертушка открытки «С днём Матери!», на обороте которой чётким почерком написано: «Ну что ж вы прям как Губерман! А ещё женщина!» Однажды я получила прекрасный урок внутренней свободы именно от Игоря Мироновича, с которым мы давно и нежно дружим. Как-то к 9 мая, к великому Дню Победы над Германией нас обоих пригласили выступить на концерте для ветеранов войны. Глянула я в зал из-за занавеса и как-то скисла: публика сидела очень пожилая, торжественная, под люстрами сияли ордена и медали… И у меня-то программа довольно легкомысленная, а что там собирался читать Игорь Губерман, это я прекрасно представляла. Иерусалим, зал «Жера́р Баха́р» – особое место. В нём судили Эйхмана, нацистского преступника, которого израильтяне выкрали в Аргентине, тайно приволокли в Израиль и вздёрнули здесь на рее, аминь. А сейчас тут – ордена, парадные лысины, лак на сединах старых зенитчиц и медсестёр. «Публика-то… уважительная, вон, генерал на генерале…» – с сомнением сказала я Игорю. Он тоже глянул в щёлочку, поцокал языком. «Да, ну что ж… – отозвался как-то подозрительно легко. – Придётся программу менять!» А когда объявили его – вышел и прочитал ровно то, и без единой купюры, что и намечал прочесть. И, знаете… думаю, сидящие в зале фронтовики в окопах и не такое слыхали, и не такое сами произносили, так что пару зарифмованных блядей в стихах Игоря Мироновича они спокойно перенесли, хлопая и наверняка радуясь, что дожили до этого дня. Слово – вещественно и плотно; за него можно схватиться и спастись, как спасся из преисподней, схватившись за луковицу, грешник в какой-то сказке. Это энергетический сгусток: может и током шибануть, может прожечь нутро до пяток, а может осветить довольно приличное пространство. А бывают ситуации, особенно за рулём, когда обычных слов для мгновенного выброса эмоций просто не хватает. Мы же на волоске висим, жизнь или смерть на дорогах – вполне ощутимое обыденное дело. Чтобы вас не хватил удар, надо ругнуться, сбросить напряжение. Очень помогает – вам это подтвердит любой опытный кардиолог. В прозе это очень сильная и яркая краска, ею надо пользоваться умело. Просто надо помнить, что неформальный слой языка существовал издревле. Им не брезговали великие писатели, художники, актёры, – сколько дивных актёрских баек обыгрывают ситуации со случайным «соскоком» исполнителя на сцене с текста роли в собственный разговорный, ясное дело, матерный текст. Это всегда – взрыв, гомерический хохот, мгновенная уморительная картинка. Помню, меня всегда раздражали в письмах Чехова эти советские скобки с тремя точками внутри. Провал во фразе. Провал в смысле. Провал в живой речи Антона Павловича. Сколько таких убогих скобок в письмах к братьям и приятелям, к Суворину, к коллегам-писателям. «…а если не захочешь, то по… черепок и туда тебе и дорога!» По чему – черепок? – гадала я и сама вставляла по смыслу слово. Видимо, «по жопе черепок»? Или как-то ещё? Ведь прекрасно было бы? Живой, усмехается, – вот он, Чехов! И если вы думаете, что этими словами брезговали дворяне и императоры… Моя подруга училась у Юрия Лотмана в знаменитом Тартуском университете. Вспоминала его лекцию о русском мате. Юрий Михайлович рассказывал о тайной обиде Горького, которого принимал в Ясной Поляне Толстой. В течение целого дня общения Лев Николаевич многажды произносил в разговоре такие вот слова. И Алексей Максимович обиделся, хотя виду не показал: подумал, что граф подчёркивает простое происхождение гостя, даёт понять, чтобы тот знал своё место. На самом деле – наоборот: Лев Николаевич как бы принимал Алексея Максимовича в свой круг, показывая, что ценит его и «держит за своего», ибо в то время практически все интеллигентные люди свободно употребляли в устной речи слова обсценной лексики. И будем же честными: в советские времена в обыденной речи эта часть заповедного языка тоже использовалась отнюдь не только работягами. Содержит нецензурную брань В последние несколько лет мои книги запечатывают в такой скафандр, словно им предстоит спуститься на дно океана, или в космос лететь, или выжить в условиях чумы… – короче, преодолеть какие-то немыслимые препоны на пути к читателю. Совсем недавно пресловутый значок «18+», окружённый ханжеским «содержит нецензурную брань», лепили только на целлофановую обёртку; читатель снимал её, сминал и выбрасывал сие позорное клеймо в помойное ведро. Сейчас – шалишь! Сейчас эту пулю лепят непосредственно на обложку – так клеймили в древности лбы, дабы раб не убежал, не скрылся. Вот она, зараза для подрастающего поколения. Не подпускайте детей, подростков и приличных бабушек к подобным растлевающим книжонкам! Интересно, кто же решает, что можно и чего нельзя читать человеку? Я эту инстанцию представляю себе в образе чиновницы лет за пятьдесят с накладной халой на голове, в деловом костюме, в туфлях на каблуках на слегка отёчных ногах. Думаю, в молодости она давала жару всем ангелам на небе и всем чертям в аду. (И просто – давала, на здоровье.) Она не прочь опрокинуть стаканчик или даже раздавить пузырь, а в кругу друзей выдать сальный анекдотец и припечатать крепким словом кого и что угодно. Вполне возможно, что она нормальная баба. Чья-нибудь бывшая тёлка, получившая эту высокую должность в награду за выслугу лет. Я в своей жизни таких баб навидалась. Иногда я проговариваю внутренние монологи на эту тему. Мне есть что сказать. Есть дети, которым можно в десять лет дать в руки «Золотого осла» Апулея, и они будут зачарованы чистотой вымысла и волшебной магией образов и слов. А бывают взрослые, которым надо запретить читать «Анну Каренину», потому что эта книга может развратить их блудливое воображение. Всё дело в людях. Да, в моих книгах встречаются слова, которые смущают неподкупных стражей младшего школьного образования. (Образование старшеклассников этими словами можно только пополнить.) Но в моих книгах встречаются и снег, и застывшее озеро в окружении корабельных сосен, и тяжёлая страстная любовь, и нежность старухи к провинциальному пацану, и белая лошадь, бредущая в сумерках по кромке воды… И много чего ещё: огромный мир, вернее, целая череда миров, людей и стран, что создала я за пятьдесят лет своей жизни. У меня и детская книжка есть, а там исключительно высокоморальная, даже слегка англизированная речь персонажей. «Никакая книга не опасна, если она хорошо написана» (Гюстав Флобер). Отнюдь не в каждой книге у меня встречаются слова обсценной лексики, а если встречаются, то в таких сценах, где точка кипения эмоций не гасится ничем, кроме как этим противопожарным словом. «Содержит нецензурную брань» – сообщается в стиле донесений полицейского пристава на обложке каждой моей книги. Доложить – так, на всякий случай, – чтобы знали; чтобы те, кто почище, держались подальше. Содержит нецензурную брань… Я возражаю. Слова эти – давно уже не «брань», а выражение чувства, восклицания, по сути – просто набор звуков. Прямой смысл этих выражений стёрся за сотни лет. В зависимости от ситуации, это просто реакция, чистая реакция – восхищение, удивление, огорчение, гнев или ужас. Что касается цензуры, то мне есть что возразить даже лукавому умнице Бернарду Шоу, который говорил, что непристойность можно отыскать в любой книге, за исключением телефонной. Я берусь в телефонной книге отыскать такие скабрёзные перлы, что вы будете валяться, не разгибаясь, от хохота, – там одни фамилии чего стоят. В то же время при помощи вполне разрешённых цензурой слов человека можно морально, да и физически уничтожить. Против таких-то слов современная российская цензура ничего не имеет. Впрочем, цензура в России всегда была слабовата в вопросах контекста. Девять граммов в сердце Когда мне было лет двенадцать, у нас в школе, в моём, собственно, классе произошла трагедия. Трое мальчиков, вопреки строгому запрету, на большой переменке вскарабкались на самый верх огромной шелковицы, растущей на школьном дворе. Кто-то побежал ябедничать директору, тот вызвал пожарников – снять хулиганов. С жутким воем примчалась пожарка, вся ребятня и все учителя сгрудились под деревом… И один из пацанов, Мишка Золотарёв, от ужаса или вины, что ли, принялся торопливо слезать… Не удержался и упал. И разбился – как всем нам показалось – насмерть. Страшное дело: с ещё большим воем примчалась «скорая», Мишку увезли, остальных двоих пацанов сняли с пожарной лестницей, я не об этом. Нормальной учёбы в этот день больше не было, и, хотя учеников разогнали по классам, учителя, завуч, директор и классные руководители уже никого не учили, а только вели душеспасительные беседы за безопасность и поведение. Интересное (возможно, только для меня) произошло ближе к вечеру. Директор Александр Ефимович вызвал в школу матерей обоих учеников: Витьки Фёдорова и Руслана Хвостенко по кличке Хвост. Я оставалась дежурной, убирала класс и уже несла в подсобку швабру, тряпку и ведро. И потому застала эту страшную сцену, заглянув в открытую настежь дверь в кабинет директора. Собственно, могла и не заглядывать – ругань Витькиной матери разносилась по всем коридорам школы. «Мра-а-азь!!! Сволота поганая, уби-и-ийца!!!» – неслось во всю хрипатую мощь из кабинета Александра Ефимовича. Это на своего сына орала Витькина мать – багровая, как свёкла. У неё и шея, и декольте было багровым. «Тварюга проклятая!!! Мерзкая подлая шваль!!! Гад-ублюдок недоношенный!!!» Я чуть не выронила швабру из рук. Тряпка мягко свалилась на пол и осталась лежать у моих ног, как подстреленная. Невыносимые оскорбления истошными воплями раскатывались, как пушечные ядра, по коридору, каким-то образом задевая и меня. Они просто убивали наповал! И директор, и завуч, и секретарша что-то капали разъярённой свёкле, давали выпить, потом вели под обе руки по коридору. А за ними прямой, как палка, опустив руки по швам, оловянным солдатиком шёл совершенно спокойный с виду Витька. Видно, не привыкать было… На выходе они поравнялись и разминулись с тощей и маленькой, как кузнечик, матерью Хвоста. Я и эту сцену заодно увидела, потому как Хвост тут же околачивался, в коридоре. Ждал своей очереди на экзекуцию. Подпирал стенку, бледно-зеленую, как и он сам. И мать Хвоста приблизилась к сыну – тоже бледная, и понятно, что она примеривала на себя, – прижала к груди его голову и спокойно спросила: «Хвост, какого хуя ты забыл на той ёлке?» Хвост ткнулся головой в её грудь и разрыдался. Всю ту ночь я не спала, шёпотом повторяя все дневные словесные приобретения. Когда всю ночь не спит ребёнок, это означает сильное потрясение – здоровые дети обычно крепко спят. Мишку, конечно, было жалко – уж так он страшно хряснулся оземь! По крайней мере, не убился до смерти, хотя, говорят, много чего переломал, останется инвалидом на всю жизнь. Но потрясена – по-настоящему потрясена! – я была подсмотренной сценой в кабинете директора. Прибита убойным молотом тяжёлых проклятий; ранена осколками взрыва свинцовой ненависти. Каждое слово, которое выплюнула, изрыгнула из себя Витькина мать, несло убийственный заряд: злобы, презрения, отвращения. Каждое было начинено взрывчаткой. По сравнению с этой канонадой тихие жалобные слова, произнесённые матерью Хвоста, не весили ничего, а означали только усталость и остывающий ужас. Хуй – это я знала, что такое, подумаешь, это все знают: просто писька. Какого хуя Русланка полез на дерево – простой и справедливый вопрос. В нём не было ни грамма того заряда проклятий и оскорблений, который изрыгала чудовищная Витькина мать. А то, что мать Хвоста спросила сына как взрослого, как равного, сразу выводило их отношения на другой уровень. Так я поняла – сразу и на всю жизнь – несколько важных вещей: что у каждого слова есть свой точный удельный вес; что слова могут быть ядовиты, как отравленные конфеты из детектива Агаты Кристи; что само по себе слово не значит ничего, но произнесённое в ряду других слов может улыбнуться или нахмуриться, укорить, утешить, предупредить, угрожать или шантажировать. А может и убить – девять граммов в сердце. Именно после этого случая я стала не просто выписывать свои наивные подростковые истории – из головы в тетрадки, – но возвращаться к словам и предложениям, вглядываться в них – в таких живых, опасных и вёртких… Стала что-то зачёркивать, а поверху писать другое слово. Они, оказывается, много чего умели – слова и фразы. Открывали вход в следующую мысль, просторную, как пещера, или заваливали вход камнями до ужаса, до полной и глухой тьмы. Но великая невидимая сила изрыгала два-три великих облегчительных слова, и спускались с неба два Ангела и отваливали камень от входа в пещеру, – тяжко труждаясь и яростно матерясь… Глава десятая Визитная карточка Бога