Одинокий пишущий человек
Часть 9 из 44 Информация о книге
Через две минуты писатель выходит из туалета, пытаясь скрыть своё прекрасное настроение, ибо тот диалог двух героев, который утром был совершенно провален, сейчас сложился от начала до конца, как и вся сюжетная линия. «Да, шикарно небритая щека! – думает он, мысленно ликуя. – Шикарно!» А если что и заботит его, так только одно: в туалете он забыл отлить, и теперь нужно как-то объяснить свою вторую отлучку минут через пять… внезапным, скажем, циститом. Вот как-то так, примерно. Прошу прощения. Вообще, в качестве друга писатель пребывает ниже всякой критики. Хотя бы потому, что не может по первому зову «бросить всё и мчаться ради друга» куда-то там, неважно куда. Он ещё не закончил главу, куда ему мчаться?! Но он с удовольствием поболтает с вами по телефону вечерком, особенно если вы можете разъяснить кое-что по вашей профессии, что как раз понадобилось ему для новой книги. А уж если вы вернулись с Малых Антильских островов или с побережья Белого моря, переполненный впечатлениями и разными забавными случаями, то, будьте уверены, он нанесёт вам визит непременно, сегодня же! И, слушая ваши рассказы, ревниво предупредит, чтобы вы держали язык за зубами до среды, когда он снова приедет, уже с диктофоном, и всё запишет. «Не растрачивай рассказчицкого пыла перед всякими болванами! – говорит писатель. – И вообще, помалкивай. В среду повторишь всё свежаком, как в первый раз». «Конечно, люди живут не для того, чтобы о них писали книги. Но всё же у меня отношение к людям производственное, я хочу, чтобы они что-то делали» (Виктор Шкловский). Лёгких людей среди талантливых художников я пока не встречала. А большой талант – это вообще аномалия: он занимает в пространстве личности так много места и веса, что явный крен виден любому издалека. Человечество как объект любви мало заботит писателя. Да и невозможно любить человечество, похлопывая того по плечу. Писатель не миссионер в джунглях. Писатель всю жизнь занимается описанием пороков и добродетелей, что, в принципе, одно и то же (как ткань с лицевой и оборотной стороны). Он не может испытывать абстрактную «любовь к людям», не будучи святым человеком (то есть полным идиотом). Нет, поймите меня правильно: писатель может участвовать в благотворительном вечере по сбору средств для больных какой-нибудь тяжёлой болезнью, но было бы крайне глупо ждать от него, что он станет дежурить по ночам у постели одного из таких больных. И не звоните вы ему каждый понедельник, приглашая на бесконечную вереницу подобных благотворительных подвигов. Не садитесь ему на голову! Эта голова предназначена для седалища его музы, в трепетном ожидании которой он пребывает ежеминутно. Творчество накладывает на писателя свою неумолимую печать. Это своеобразное глубоководное погружение в материал, гулкое уединение мысли, умение быть и договариваться с самим собой похоже на артрит, уродующий суставы и выворачивающий наши конечности. Встречала я, конечно, и творцов, что выглядят вполне «нормальными людьми» – на первый взгляд. Второй взгляд бросать на такого не рекомендую. Замечательный поэт Елена Игнатова рассказывала мне, посмеиваясь, как однажды много лет назад, в ленинградской молодости, её пригласил в гости Сергей Довлатов. Когда она пришла, за столом уже сидели и молча глазели на неё две юные девы. Они не встревали в разговоры, не проронили за вечер ни слова, смотрели на Лену внимательно и даже как-то опасливо. Это было не слишком уютное ощущение. Когда поздним вечером все трое вышли к остановке автобуса и Лена поинтересовалась – кто они и как оказались у Сергея, те признались, что Довлатов пригласил обеих «посмотреть на совершенно нормального поэта» – с условием, что те будут весь вечер молчать. Но это не значит, что писателя надо обходить за версту или проклясть его со всеми его творческими потрохами. Просто, общаясь с этой редкой птицей, надо помнить, что писатель – прежде всего инструмент, предназначенный для создания текстов. Он всего лишь инструмент: тонкий, капризный, требующий постоянного заботливого ухода. Ради правды, художественной правды, он без тени сомнения пойдёт на чудовищный обман. И потому все мы – люди тяжёлые и эгоистичные, душевно одинокие люди, погружённые в себя и в свою работу. Поневоле угнетающие тех, с кем живём. Но мы и самые счастливые из живущих существ: ведь только в наших силах воссоздать своё время, остановить мгновение, творить миры, вдыхая жизнь и вливая кровь в призрачных гомункулов. И в работе своей – любить, ненавидеть, сострадать, переживать бурю страстей, не выходя за порог своего кабинета. Иными словами, нам дано проживать десятки, а то и сотни жизней. Такая вот профессия. В защиту белой акулы Творчество любого писателя – это, в сущности, набор нескольких тем, которые волнуют его в жизни. Ведь настоящий писатель пишет только о том, что его серьёзно волнует. У него просто ни черта не выйдет, если он влезет не в свою конюшню или напялит шапку не по Сеньке. Ни одной приличной фразы не выползет из-под его заблудшего пера. Моя подруга Марина Москвина недавно выпустила книгу о своём путешествии в Арктику. Её поездка была продиктована беспокойством о том, что стремительно тают ледники. Это благородное беспокойство искренне снедает Марину. Потому и книга получилась отменной. Я бы никогда не взялась за эту тему, то есть просто не приблизилась бы к ней. Хотя, конечно, в целом сочувствую всем этим заботам о природе и цельности нашего мира – и на прогулках с мужем всегда ругаюсь на городских рабочих-озеленителей, которые небрежно подрезают ветки туй и араукарий. Но всё это меня совершенно не волнует творчески. («Меня это не прёт», – коротко отвечает мой сын в принципе на любое моё предложение. И как я его понимаю!) Однажды некая молодая дама, представитель Фонда защиты вымирающих видов земной и морской фауны, рьяно пыталась вытащить меня из моей подлой эгоистичной шкуры и заставить выступить на благотворительном вечере в поддержку то ли белой акулы, то ли гиеноподобной африканской собаки, то ли калифорнийского кондора. Она не знала, с каким виртуозом ускользания имеет дело, и первые минут пятнадцать забрасывала меня зловещими фактами, полагая, что те произведут на меня, как на любого нормального человека, нужное, то есть ужасное, впечатление и я содрогнусь и нырну прямиком в её благотворительные силки. После третьего раунда борьбы, разочарованная, она плюнула на меня – в переносном, конечно, смысле. Но было заметно, что с удовольствием проделала бы это и в буквальном. Напоследок спросила, уже не скрывая презрительной усмешки: «А вы вообще любите животных?» «Конечно! – воскликнула я. – У меня керн-терьер Шерлок, гений чистой красоты! Меня знаете что занимает: почему он как дурак носится за мухой, а ящерицы ему по фигу?» Напоролась на ненавидящий взгляд и заткнулась. А жаль: о своём псе я могу говорить бесконечно долго и уже написала о нём целую новеллу. Но он нисколько не интересовал спасительницу белой акулы, ибо ему не грозило вымирание; по крайней мере, не больше, чем всем нам. Так что вопросы и темы, которые писатель неустанно ворочает в своей болезной голове, с завидным постоянством возникают на страницах его книг, в речах его героев, в их мыслях и соображениях; диктуют их поступки и заставляют совершать немыслимые вещи. Эти бедные герои! У каждого писателя они так похожи на него самого, каким бы он, дай ему волю, стал в собственном воображении. Он и сам по себе – та белая акула, что носится по океану жизни с обломком гарпуна в собственном теле. Писатель и его гарпун… Взять хотя бы меня. С одной стороны, я человек закрытый и даже «при галстуке», то есть мало кто из журналистов способен раскрутить меня на спонтанную словесную реакцию (не говоря уже о драке). А самые сильные приступы нежности я испытываю наедине со своими книгами. С другой стороны, вопросы, которые разрывают меня денно и нощно, рвутся наружу и жаждут воплотиться в живые образы. И потому многие мои вещи написаны от первого лица. И вот там-то я даю себе волю выражать то, что никогда бы не выразила при личном общении даже с близким человеком. Ибо то самое «первое лицо» на страницах книг на деле – моё триста восемьдесят восьмое лицо и «работает» в конкретной сцене на определённую узкую задачу. Ту или иную шокирующую мысль выражает некий персонаж под моим именем. Когда же мне становится неловко провозглашать какие-то совсем уже бесстыдные вещи, я выпускаю перед собой кого угодно, хотя бы и собственную семью: мужа, детей, собаку… Но это, опять же, не реальные муж-дети-собаки, а литературные персонажи. Мне просто легче всего изобразить именно их – я знаю их как облупленных. И говорят они ровно то, что я посчитаю нужным вложить в их уста. Это не подлость, не провокация, не предательство и не шантаж, хотя настоящий писатель вполне способен на все эти проходные мерзости, – нет, это гораздо хуже: это творчество. Любой яркий талант – и дар судьбы, и наказание. Ведь со всем этим хозяйством надо как-то жить. А это мука неизбывная. «Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, – писал Чехов в частном письме, – тот не может быть художником». Обаяние и излучение в мир крупного таланта всегда производит впечатление некоего особо глубокого знания жизни. Это полная чушь! Великие Гоголь и Достоевский в обыденной жизни были, судя по их письмам и дневникам, странными и довольно жалкими людьми. Разумеется, отнюдь не все писатели полные безумцы, как Гоголь, или мизантропы, как граф Толстой, или отвратительные ксенофобы, как Достоевский; отнюдь не все алкоголики, как Куприн, и не все курят гашиш, без которого не могут нацарапать ни строчки, как… неважно кто! Берём наиболее благополучный и даже скучный случай, иными словами, берём меня – для удобства, ибо я у меня всегда под рукой. Ни курева, ни наркотиков в моей судьбе, ни восьми браков, ни лагерного прошлого, ни хотя бы алкоголизма. Приличное здоровье, благопристойный муж, терпимые дети. Ну чем не дар судьбы? Строчи свои книжки, получай гонорары, письма от благодарных читателей. Нет! Нет покоя. Покоя нет, смирения, да простого удовольствия от простого бифштекса в моей жизни не дождёшься! Живу с ежеминутным гвоздём в макушке. С тем самым обломком гарпуна в спине. Любое событие, любой взгляд по сторонам, трогательная встреча, забавный собеседник, старый каменный колодец в центре двора, бархатная жара и ледяная луна – ничто не воспринимается как «просто жизнь». И потому любой настоящий писатель ненавидит всё, что связано с его профессией. Отдыхали мы летом с друзьями в Италии. Казалось бы, радость, красота, расслабуха в каждой жилочке тела… Доломитовые скалы вгрызаются в кобальтовую синеву неба, треньканье коровьих колокольчиков на зелёных косогорах погружает в наркотический транс, ветерок обдувает открытые филейные части известного прозаика, а ночами звенят и пульсируют иллюминированные цикадами кусты. Сиди себе вечерком на лужайке перед домом, пей чай или чего покрепче, любуйся маленьким альпийским озером и не думай ни о чём… Или думай, чёрт тебя дери, о чем-нибудь приятном! Нет! Сидит в мозжечке этот проклятущий словесный озноб и мучает тебя, и потряхивает – как лучше сказать: «невесомое альпийское озеро»? «зелёная гладь альпийского озера»? или ещё двадцать пять вариантов написания фразы? Одинокий пишущий человек постоянно живёт внутри текста, он там прописан, не особо разделяя обыденную жизнь и литературный образ. Увидев мужчину в слишком тесном костюме, он походя заметит, что человек этот втиснут в костюм с помощью обувной ложки. Это органика речи писателя, органика его мышления. А когда хорошо идёт работа, когда катит сюжет и герои уже во всём сложившиеся люди, большую часть суток и большую часть своих мыслей писатель проживает в романе. И называется: Автор, нечто вроде греческого Хора. Жить с ним невыносимо… Помните советскую мясорубку, в которой сломаться мог только стол, к которому она привинчивалась? В процессе работы мы яростно крутим ручку подобной мясорубки: формулируем самих себя и мир, что нас окружает. Собственные художественные ценности, опоры собственной личности – вот поле битвы художника. Кстати, они могут совпасть с ценностями «общечеловеческими», так сказать, цивилизационными. А могут и не совпасть, не беда. В творчестве важно поладить с самим собой. Ибо то, чего не выносит душа, чрезвычайно вредно для писателя. Когда Зощенко писал: «Страх писателя грозит потерей квалификации», – он имел в виду провал профессиональный. Компромисс чреват именно художественными потерями. В этом смысле писателю вредны не только политические связи, интересы и влияния, но и религиозные. Религиозные – особенно. Религиозность никак не коррелирует с талантом. Мешать – может. Как только писатель упирается макушкой в запреты и заповеди, пусть и божественные, он перестаёт расти как Художник. Создатель мини-вселенных вообще должен быть чрезвычайно осторожен в отношениях с Богом. У нас своя коммерция, у него – своя. Вспоминаю замечательную женщину, скульптора и живописца Нину Ильиничну Нисс-Гольдман, она стала прототипом Старухи в моём романе «На Верхней Масловке». Прожила девяносто восемь лет, до последнего дня оставаясь энергетическим и интеллектуальным центром огромной компании людей самого разного типа, калибра и судьбы. Были в той компании и религиозные неофиты всех мастей и конфессий. И когда кто-то из новообращённых подбирался к старухе с намерением обратить и захомутать – дабы «спасти душу» накануне близкой кончины, – она спокойно отвечала: «Благодарю вас, не беспокойтесь о моей душе: когда я держу в руке кисть, я молюсь». Какова цель творчества? Странный вопрос. Какова цель извержения вулкана?.. Видимо, я не знаю ответа, а может, и знать не хочу. Писатель, повторяю, должен быть кристально отточенным инструментом. Лазерным. Что касается биографии его души, она (биография, да и сама душа) может быть любого качества, – она тоже материал для творчества. Известное выражение «всё на продажу» в нашем случае можно переосмыслить: всё на творчество. Вот самый обычный сюжет. Ты встречаешь мужчину, влюбляешься, выходишь замуж, рожаешь на свет божий ребёнка. А потом любовь уходит, такое случается. Наступает расставание. Душа, заложница творчества, в это трудное время проходит разные этапы. В момент расставания она взбудоражена и обессилена, она – в обиде, ненависти, в разрыве и раздрае. Ты даже не можешь работать. Ты просто истекаешь горем, и ядом, и жалостью к себе… Но всё это в конце концов заканчивается, успокаивается, боль утихает. Затем проходит какое-то время – год или три, или десять лет, – и… пережитые события возвращаются, тревожа тебя уже иначе, ибо ты иначе их обдумываешь – в контексте литературного сюжета. Наконец, начинается работа: преображение прошлых событий, переплавка их в ряд строчек, абзацев, страниц. И вновь ты в раздрыге-раздрае, ты вновь истекаешь горем, но уже совсем иначе, совсем в ином качестве. Это второй этап преображения души, куда более высокий, – без мелочей, без барахла, вроде жалости к себе; приправленный изрядной дозой горькой иронии. Твоя орлиная, огранённая инструментарием творчества душа выходит из написанной повести очищенной, ясной, спокойной. И возмужавшей. И вот тогда ты закрываешь дверь в отработанное твоей душой и твоим воображением прошлое; оно уже ни в малейшей степени тебя не интересует, вернее, интересует лишь в беге строчек, в звучании фраз, которые только кажутся спонтанными… «Он говорит, что в голову пришло. Ах, милый Августин, всё было, всё прошло…» (Семён Гринберг) И потому, когда кто-то из интервьюеров просит меня рассказать о каком-либо этапе моей жизни, я отвечаю: «Не интересно, я уже всё описала. Я описала это лучше, чем прожила». Гений, он же злодейство Но если творчество – процесс очищения души, то почему отнюдь не все писатели – просветлённые люди? Почему творчество не влияет на личность творца напрямую? Николай Васильевич Гоголь, один из величайших стилистов, величайших художников русской прозы, после паломничества в Святую землю, куда стремился всей своей измученной душой, писал в одном из частных писем: «Был у Гроба Господня, а лучше не стал». А ведь надеялся… Творчество – это чистилище, а порою и настоящий ад, где ты ежедневно, схватив за вздыбленный клок волос на макушке, окунаешь и окунаешь себя в расплавленную магму геенны огненной; где с тебя клочьями слезает шкура, отшелушиваются язвы и струпья и откуда ты выползаешь чуть живой, но, мнится тебе, очищенный и иной, чем прежде. Однако проходит ночь… и ты понимаешь: «лучше не стал»! Человек не волен выскочить из своей оболочки. Эту банальную истину замечательно выразил Окуджава в своём «каждый пишет, как он дышит», и точнее не скажешь. Мой излюбленный приём: герой долго-долго готовится к судьбоносной встрече, долго выстраивает план разговора, точно знает, что он скажет, что сделает, подготавливает к важному этапу мысли, нервы, всё своё существо… И затем без видимой причины совершает абсолютно противоположное по смыслу, по намерениям, по эмоциям и, соответственно, по результату действие. Мой сын – человек трудный, с неудобным и парадоксальным характером. В общем, мы с ним похожи. Я бы сказала, что дело даже не в характере, а в непредсказуемых импульсах этого молодого человека. У нас с ним непростые отношения. Сейчас-то это серьёзный господин, глава двух отделов в крупной торговой фирме. А в юности покуролесил полной мерой, с большими долгами, большими грехами, большими скандалами и даже адвокатами… – в общем, погулял на славу. В минуты ярости я представляю собой фурию с одесского двора; лексикон мой далёк от младших классов советской школы. Весьма он далёк и от лучших страниц моей прозы. Домашние это знают, видали-слыхали, побаиваются таких всплесков и стараются под руку не попадаться. Ну а я, конечно, тоже стараюсь, как могу. И сын, куда деться, старается тоже – родные люди, надо стараться. И вот перед очередной встречей, по намёкам, по обрывкам фраз в телефонной разведке боем уже понимая, что меня ждёт нечто очередное-катастрофическое, начинаю себя подготавливать, успокаивать и уговаривать. «Это будет беседа в английских традициях, – говорю я себе. – Ша, уймись! Это будет задушевный разговор мамы с любимым сыном. Ты же любишь своего сына, старая кошёлка, – интересуюсь я у себя, и себе же отвечаю: – Конечно, я люблю этого гада. Ну и прекрасно! Ты ни в коем случае не повысишь тона, выслушаешь его молча, не морщась, не показывая своего огорчения и своего бесконечного, бездонного отчаяния…» «Ну, ты как?» – осторожно спрашивает меня муж. «Я в полном порядке! – отвечаю бодро. – Холодна, как айсберг в океане». Звонок в дверь, я иду открывать… Я – обратите внимание! – во всеоружии мудрости и сдержанности и распахнута для задушевной беседы. Открывается дверь, возникает эта физиономия… Эта бесстыжая физиономия! «Ну что, говнюк, опять доигрался?!!» – кричу я. Приём, повторяю, излюбленный, потому что его и приёмом не назовёшь: это – огненное тавро, проклятое клеймо моей собственной чёртовой натуры. Так я избываю свои боли, свою тоску, обыгрываю их в десятках сюжетных поворотов, в попытке избавиться от этой черты характера.