Площадь и башня. Cети и власть от масонов до Facebook
Часть 13 из 19 Информация о книге
“Что знают об Англии те, кто одну только Англию знает?” – многие наверняка помнят этот риторический вопрос из стихотворения Киплинга “Английский флаг” (The English Flag). Для имперских вояк вроде Уолтера Уокера, который едва ли знал саму Англию, вопрос стоял иначе. Уокер знал джунгли. А вот страна, в которую он вернулся в 1965 году, когда его назначили заместителем начальника штаба Объединенных сил по Центральной Европе (Allied Forces Central Europe), была для него terra incognita. Затем его посылали в Париж, в нидерландский Брюнсюм и, наконец, в норвежский Колсас, но это была бюрократическая работа, приносившая одно разочарование. Сделавшись главнокомандующим Объединенными силами по Северной Европе (Allied Forces Northern Europe) в 1969 году и оставаясь им вплоть до отставки в 1972-м, Уокер видел свою роль в том, чтобы предупреждать о надвигающейся угрозе советской “конфронтации” в Скандинавии. Позже он даже выпустил две книги на эту тему – с недвусмысленными названиями “Медведь у запасного хода” (The Bear at the Back Door) и “Следующая костяшка домино” (The Next Domino). Это отнюдь не расположило к нему лондонских политиков, которые уже успели обнаружить преимущества политики разрядки с СССР, которая среди прочего предоставляла им предлог для сокращения расходов на оборону. Генерала из романа С. С. Форестера ждала в отставке жалкая жизнь – он сидел в кресле-каталке и играл в бридж. Но Уолтер Уокер был не из тех старых солдат, кто сдается и тихо угасает. В июле 1974 года он написал письмо в газету Daily Telegraph с мрачным предупреждением о том, что “коммунистический троянский конь уже среди нас, а в его брюхе уже копошатся вредоносные личинки”, и призывал создать “динамичное, энергичное, вдохновляющее руководство… стоящее выше партийной политики” для спасения страны. По его мнению, Ирландская республиканская партия – которая вела в ту пору активную разрушительную деятельность, закладывая бомбы в автомобили и убивая людей на главном острове Британии, – являлась подставной организацией коммунистов. “Северный остров следует объявить районом боевой операции или даже военной зоной, – заявлял Уокер, – где потенциальных убийц, отловленных за ношение или применение оружия, будут судить по упрощенной процедуре и казнить”. На вопрос газеты Evening News, следует ли армии взять страну в свои руки, Уокер ответил: “Возможно, страна предпочла бы анархии верховенство военной силы”. Ссылаясь на поддержку адмирала флота сэра Вэрила Бегга и маршала Королевских ВВС сэра Джона Слессора, Уокер основал организацию “для борьбы с хаосом”, которая вначале называлась Unison (“Унисон”), и затем Civil Assistance (“Гражданская помощь”), и объявляла своей целью формирование отрядов “надежных, верных, уравновешенных людей” для осуществления жизненно важных задач в случае всеобщей забастовки. Заподозрив премьер-министра Гарольда Вильсона в том, что он сам – коммунист (ведь четвертого и пятого из кембриджских шпионов в ту пору еще не выявили), Уокер стал одним из множества консерваторов, которых привлекли взгляды Эноха Пауэлла, выступавшего одновременно против иммиграции и против европейской интеграции. Уокер без колебаний принял сторону родезийского лидера Яна Смита, шесть раз посетил Южную Африку, в которой утвердился режим апартеида, и осудил гомосексуалистов за то, что они “превратили главную сточную канаву человеческого тела в площадку для игр”. (В книге “Кто есть кто” (Who is Who?) он назвал собственный досуг “нормальным”[959].) Все это слишком легко было высмеять. Дом Уокера в Сомерсете окрестили “Ламрук-ле-Дёз-Эглиз” (по аналогии с резиденцией бывшего французского президента Шарля де Голля в сельской глуши Коломбе-ле-Дёз-Эглиз). К тому же одним из открытых сторонников Уокера был актер-комик Майкл Бентайн, раньше принимавший участие в радиопередаче The Goon Show: теперь он вел детскую передачу под названием Potty Time (“Пора на горшок”) на канале Thames Television. А в телесериале “Падение и взлет Реджинальда Перрина” (1976–1979) брат Реджи Джимми (отставной майор Джеймс Андерсон) стал жестокой и смешной пародией на людей вроде Уокера: Реджи: А с кем ты собираешься бороться, когда этот твой шар взлетит? Джимми: С силами анархии. С нарушителями закона и порядка. С коммунистами, маоистами, троцкистами, неотроцкистами, криптотроцкистами, профсоюзными вожаками, профсоюзными вожаками-коммунистами, атеистами, агностиками, волосатыми извращенцами, стрижеными извращенцами, вандалами, хулиганами, футбольными фанатами, жеманными офицерами-стажерами, насильниками, папистами, насильниками-папистами, иностранными хирургами – мозгодавами, которых надо всех пересажать. С Веджвудом Бенном[960], горьким пивом в бочонках, панк-роком, с токсикоманами, сквоттерами, с “Пьесой дня”[961], с Клайвом Дженкинсом[962], Роем Дженкинсом[963], с “Дженкинс, руку вверх!”[964], вообще все-руки-вверх, с китайскими ресторанами… Как ты думаешь, почему Виндзорский замок взяли в кольцо китайские рестораны? Реджи: Это все? Джимми: Да. Реджи: Ясно. А ты понимаешь, кто повалит на твою сторону, Джимми? Головорезы, гопники, психопаты, уволенные полицейские, охранники, уволенные охранники, расисты, мочилы всех мастей – “мочи-паки[станцев]”, “мочи-геев”, “мочи-китаёзов”, “мочи-гопников”, “мочи-мочителей”, “мочи-всех-подряд”, – контр-адмиралов, вице-адмиралов, вени-види-вици-адмиралов, фашистов, неофашистов, криптофашистов, лоялистов, неолоялистов, криптолоялистов. Джимми: Ты думаешь? Да, с такими союзниками могут возникнуть сложности. Так непревзойденный знаток войны в джунглях сделался мишенью для насмешек в дешевых комедийных сериалах. Самого Уокера ожидала более трагическая участь: после двух халатно проведенных операций на бедре он остался калекой. И все же, при всей своей нелепости, люди вроде Уолтера Уокера были правы в том, что что-то подгнило в английском государстве, пускай даже заговор коммунистов происходил только в их воспаленном воображении, и уж тем более речь не шла о социальном и сексуальном раскрепощении, которое вызывало у них такое возмущение. В середине 1970-х годов в Британии действительно царила неразбериха. Темпы инфляции были чуть ли не самыми высокими в развитом мире. Забастовочное движение среди рабочих бурлило не переставая. Тот же легковесный цинизм, который придавал столько обаяния телевизионным комедиям, одновременно ощутимо портил повседневную жизнь в Соединенном Королевстве. И дело было не в “силах анархии”. Дело было в том, что рушилось централизованное Британское государство, выстроенное в эпоху мировых войн. Для большей части гражданской элиты Британии – и не только для государственных служащих в Уайтхолле, но и для профессоров Оксфорда и Кембриджа и для титулованных представителей сильных мира сего – урок, преподанный победами 1918 и 1945 годов, казался ясным: централизованное планирование приносит пользу. В послевоенный период, похоже, каждый чиновник действовал по плану, который составлялся и корректировался в политическом центре, а на местах просто исполнялся[965]. От обеспечения жильем до здравоохранения, от выдачи молока для школьного питания до шотландского гидроэлектричества – все требовало планирования. Самонадеянность технократов в ту пору хорошо иллюстрирует Кредитно-денежный аналоговый компьютер для расчетов национального дохода (Monetary National Income Analogue Computer, MONIAC) – гидравлическое устройство, изобретенное уроженцем Новой Зеландии Биллом Филлипсом и предназначенное для воспроизведения действия кейнсианской экономической теории на примере британской экономики. Лишь в 1970-х годах люди начали понимать, что в мирное время даже идеально составленные планы способны погрязнуть в трясине стагфляции и коррупции. Самое современное планирование в свою лучшую пору приносило огромный вред в самых разных областях – от коллективизации крестьянских хозяйств в СССР до строительства Бразилиа и до внедрения обязательного общинного строя уджамаа в Танзании. Однако сам принцип планирования всегда переживал подобные катастрофы – хотя бы потому, что их последствия оказывались настолько масштабными, что устраняли любые проявления недовольства. Отказаться от плановой системы хозяйствования стало возможно лишь тогда, когда она пришла в упадок[966]. Сложность для планировщиков заключалась в том, что иерархическая система, прекрасно подходившая к условиям тотальной войны – то есть прежде всего к монопсонии, так как единственным покупателем является государство, и к единым стандартам, так как разрушение гораздо проще созидания, – эта система совершенно не годится для нужд потребительского общества. Людям, сражавшимся в двух мировых войнах, обещали не только победу, но и благополучие. На деле же эти обещания можно было сдержать, только если у миллионов домохозяйств появлялась свобода выбора между миллиардами возможностей, а их запросы удовлетворяли сотни тысяч предприятий. Результатом становилась возраставшая сложность, при которой “побочные взаимодействия приобретали все больше значения, а границы между подсистемами внутри [любой] организации… делались более текучими”[967]. Как отмечал физик Янир Бар-Ям, “группа лиц, чье поведение контролирует какое-то одно лицо, не может вести себя более сложным образом, чем лицо, осуществляющее контроль”. Пятилетний план еще мог иметь какой-то смысл в сталинском СССР, где отдельный человек был, по сути, всего лишь винтиком в системе коллективного сельского хозяйства, тяжелой промышленности, тотальной войны и лагерного рабства. Но в Британии времен Гарольда Вильсона плановая система была обречена на провал. Как правило, как только “сложность запросов к коллективным человеческим системам… превосходит возможности отдельного человека… иерархия уже не может навязывать отдельным людям обязательные функции / требования. Вместо них необходимы взаимодействия и механизмы, свойственные сетям в сложных системах вроде мозга”[968]. Илл. 29. Уильям Филлипс с Кредитно-денежным аналоговым компьютером для расчетов национального дохода (Monetary National Income Analogue Computer, MONIAC) – гидравлической моделью экономики Великобритании, созданной им в Англии в 1949 году. В 1970-х годах переход к миру, все больше напоминавшему сеть, проявлялся множеством способов и во множестве областей. Определяющие стимулы носили не столько технический, сколько организационный характер. Фридрих Хайек одним из первых заново открыл давний вывод Адама Смита о том, что стихийный характер рынка окажется заведомо лучше “любого порядка, какого можно добиться сознательной организацией”. Хайек замечал: “Таким образом, идея, будто мы должны сознательно планировать современное общество, раз оно стало таким сложным, – это нелепость и результат полного непонимания… Важнее другое: мы можем сохранить порядок при такой сложности… лишь косвенным путем, внедряя и совершенствуя правила, способствующие формированию стихийного порядка”[969]. Другим предстояло убедиться в этом, самостоятельно набивая шишки. В компании Ford Motor высшие руководители стали замечать, что объем информации, который им нужно переварить, растет как снежный ком, а между тем сборочные конвейеры работают так отлаженно, что малейшие изменения в дизайне автомобиля требуют длительной остановки всего производства. Дела пошли “слишком уж хорошо”[970]. Вертикально интегрированные конгломераты оказались под таким давлением, что рухнули в процессе “второй рыночной революции” (как определили ее историки экономики)[971], потому что не выдержали конкуренции с более проворными соперниками, которые привлекали сторонних подрядчиков для своей системы снабжения[972]. Отход от иерархий ускорился, когда западная политическая элита осознала, что дальнейшему успеху будет способствовать рост международной торговли. Мечты середины века об автаркии ушли в прошлое, наступила пора радостной самоуверенности, когда снова можно было выезжать на сравнительных преимуществах. Термин “глобализация” – определяемый как “выход на мировой уровень в производстве или применении” – впервые появился в словаре Merriam – Webster в 1951 году[973]. В 1983 году Теодор Левитт опубликовал свою плодотворную работу “Глобализация рынков” в журнале Harvard Business Review[974]. Однако нельзя сказать, что государственное планирование полностью уступило место глобальному рынку. Как указывал Уолтер Пауэлл в разъясняющей статье 1990 года, рост деловых сетей и на национальном, и на международном уровне представлял собой не просто торжество рынков над иерархически устроенными корпорациями. “На рынках, – писал он, – применяется стандартная стратегия: торговаться как можно жестче с прицелом на немедленный обмен. В сетях же предпочтительнее другой подход: создавать долговые обязательства в расчете на длительные отношения”[975]: При сетевых способах распределения ресурсов взаимодействие осуществляется не при помощи отдельных сделок и не по указке сверху, а благодаря сетям из отдельных лиц, занятых взаимовыгодной и взаимно поддерживающей деятельностью на льготных друг для друга условиях. Сети бывают сложными: к ним не применимы ни откровенно рыночные критерии, ни характерный для иерархии принцип патернализма. Главное, что нужно знать о сетевых отношениях, – это то, что одна сторона зависит от ресурсов, которые контролирует другая, и что им выгодно объединять ресурсы. По сути, участники сети добровольно отказываются от права преследовать собственную выгоду за счет остальных[976]. Такой порядок имеет очевидные преимущества и, безусловно, представляет собой более гибкую форму соглашения, чем иерархия. Но еще он подразумевает и некоторый сговор участников сети против новичков[977]. Понимание этих тонкостей имело важные последствия, так как привело к попыткам приспособить государственный сектор к новой обстановке 1970-х годов. Было уже ясно, что централизованная иерархия, которую олицетворял всеведущий, но некомпетентный “человек из Уайтхолла”, больше никуда не годится. Менее понятно было другое: как ввести рыночные силы в мир естественных или навязанных монополий, созданных в безмятежную пору национализации? В Чили при Аугусто Пиночете и в Британии при Маргарет Тэтчер в оборот вошел специальный термин – “приватизация”. Однако на практике на смену иерархиям приходили сети не столько по-настоящему конкурентоспособных, сколько опиравшихся на хорошие связи рынков[978]. Вероятно, всегда кто-то обольщался несбыточной надеждой, что рыночные силы как-нибудь повлияют на таких несговорчивых гигантов, как государственная система здравоохранения или Британские железные дороги. В реальности же грандиозные системы планирования уступили место сетям, в которых взаимное доверие подкреплялось обменом подарками[979]. В целом результаты эта замена дала неплохие – в том смысле, что различные приватизированные коммунальные службы начали работать эффективнее, однако отвечавшие за них “комитеты” и “магические круги” не могли даже надеяться на то, что народ когда-нибудь начнет воспринимать их как законные ведомства. Глава 45 Генри Киссинджер и его властная сеть Ничто так хорошо не иллюстрирует эффективность и одновременно незаконность внезапно возникающего сетевого порядка, как карьера Генри Киссинджера. Беженец из нацистской Германии, нашедший во время службы в армии США свое призвание в изучении истории, философии и геополитики, Киссинджер был одним из многих гарвардских профессоров, которых в годы холодной войны привлекли к работе в правительстве. Когда в декабре 1968 года Ричард Никсон назначил его советником по национальной безопасности, многих это удивило (в том числе и самого Киссинджера), потому что в течение предыдущих лет десяти Киссинджер был крепко связан с Нельсоном Рокфеллером – аристократическим соперником Никсона внутри республиканской партии. Бывший президент Эйзенхауэр, прикованный болезнью к постели, высказался об этом назначении скептически. “Но Киссинджер ведь профессор! – воскликнул он, услышав о выборе Никсона. – Профессоров обычно просят изучить какой-нибудь вопрос, но нельзя же давать им ответственные посты”[980]. Он явно недооценивал способности того профессора, о котором шла речь. Киссинджер пришел в Белый дом уже с ярко выраженной нетерпимостью – которую разделял с ним новый президент – к бюрократии. (Эта аллергия началась у него еще в армии, где он, не имея чина и звания, наслаждался ролью агента контрразведки, и возобновилась в Гарварде, где все время ему хотелось учреждать новые институты, а не находиться в подчинении у старших преподавателей и декана.) “Суть политики – в ее непредсказуемости; ее успех зависит от верности оценок, которые отчасти предположительны. Суть бюрократии – в поиске безопасности; ее успех – в исчислимости… Попытки осуществлять политику бюрократическим путем приводят к поиску исчислимости, что обычно делает ее заложницей событий”[981]. Все 1950-е и 1960-е годы Киссинджер сетовал на то, что каждого президента бюрократы очень часто “ставят перед свершившимися фактами, так что он может или утвердить, или немного изменить положение вещей, но, по существу, лишается возможности серьезно обдумать альтернативы”[982]. В своей статье 1966 года “Внутренняя структура и внешняя политика” (Domestic Structure and Foreign Policy) Киссинджер отмечал, что правительственная бюрократия “намеренно старается занизить значимость важных элементов проблемы до уровня средних показателей”. Это вызывает большие сложности, когда “ [бюрократия] не справляется с самым важным кругом вопросов, отмахиваясь от них как от рутины, или когда предписанный ею способ действия не приводит к решению проблемы”. В то же время просматривается и другая тенденция: межведомственные “бюрократические соревнования” становятся единственным средством формирования решений, или же различные бюрократические элементы заключают “друг с другом ряд пактов о ненападении и тем самым низводят человека, принимающего решения, до положения благожелательного конституционного монарха”. Большинство людей не понимают, писал Киссинджер, что президентские речи о внешней политике обычно нацелены на “урегулирование внутренних споров в Вашингтоне”[983]. Весной 1968 года, всего за несколько месяцев до того, как Киссинджеру предложили должность советника по национальной безопасности, он сделал немыслимо смелое заявление о том, что “никакой американской внешней политики не существует вообще”, а есть лишь “ряд шагов, которые привели к определенному результату”, при том, что он “мог вовсе не планироваться заранее”, хотя в нем “исследовательские и разведывательные организации, будь то иностранные или отечественные, пытаются усмотреть рациональность и последовательность… чего там нет в помине”. “Высший уровень, на каком люди еще способны мыслить” в правительственных ведомствах, утверждал Киссинджер, – это “средний эшелон бюрократии – уровень помощника министра и его ближайших советников… А уровнем выше всю энергию уже поглощает повседневная рабочая рутина”. В таких условиях “решения просто не вырабатываются, пока они не появляются в виде плода административной деятельности”[984]. Лучшей иллюстрацией правоты Киссинджера стал унизительный провал стратегии США во Вьетнаме. После нескольких поездок в Южный Вьетнам он написал: “Не существует никакой… политики в отношении Вьетнама – есть лишь ряд программ отдельных ведомств, занимающихся Вьетнамом. Эти программы иногда согласованы, а иногда нет – если между исполнительными органами имеется конфликт”. Здесь выделялись три проблемы. Во-первых, система работала только тогда, когда имелись два противодействующих ведомства, подходившие к вопросу с разных сторон; если же работу поручали одной маленькой, усердной, но лишенной всякой оппозиции группе, то все шло наперекосяк. Во-вторых, никто ничего не планировал, потому что на это не оставалось времени. (“Планирование подразумевает попытку угадать будущее и предусмотреть гипотетические ситуации. А все так заняты текущими ситуациями, что никому не хочется рассматривать еще и теоретические”.) В-третьих, люди, определяющие политический курс, страдали “врожденной неуверенностью”, потому что им недоставало опыта, какой был у их советников; поэтому они искали спасения в “административном единодушии”. Все это обернулось катастрофическими последствиями, когда США попытались путем переговоров положить конец конфликту с грозно непримиримым Северным Вьетнамом. У Вашингтона всегда оставался соблазн не принимать вообще никакого решения, а просто выжидать после начала переговоров, что предложит другая сторона. Поэтому на этапах предварительной дипломатии наша позиция выглядит очень жесткой и несгибаемой, но все быстро меняется, как только назначается переговорщик, потому что он действует уже как выразитель мнения другой стороны. Не его забота – беспокоиться об общей картине. Его заботит только успех переговоров, а для успеха переговоров необходимо со всей серьезностью учитывать все, что скажет другая сторона[985]. “Прагматизм и бюрократия”, по словам Киссинджера, “сообща произвели на свет дипломатический стиль, для которого характерна суровость накануне официальных переговоров и чрезмерная зависимость от тактических соображений после начала переговоров”[986]. Именно из-за этих претензий в адрес бюрократии Киссинджер и его гарвардские единомышленники отсоветовали новому избранному президенту назначать сильного главу администрации, уполномоченного ограничивать доступ к президенту. Успешному высшему руководителю, утверждали они, необходимо разумно сочетать “элементы иерархии и неорганизованного доступа”. Гораздо лучше назначить главного стратегического советника с самым широким кругом обязанностей[987]. Имел ли Киссинджер в виду самого себя, когда давал эту рекомендацию? Вряд ли: в ту пору, когда он это писал, он мог надеяться в лучшем случае на пост замминистра – если бы Никсон предложил Рокфеллеру возглавить министерство обороны. И тем не менее вышло так, что вскоре он сам стал играть роль главного стратегического советника де-факто, пускай даже официально сфера его компетенции ограничивалась внешней политикой. Большинство авторов, изучавших дальнейшую карьеру Киссинджера в Вашингтоне, как правило, объясняли быстрый рост его влияния (к лучшему ли, к худшему ли) или тесной связью с Никсоном, или способностью к той самой внутриаппаратной борьбе, которую он сам как ученый как раз порицал. При этом мало кто обращал внимания на самую характерную особенность киссинджеровских методов работы. Если людей в окружении Киссинджера по-прежнему сковывали правила иерархической бюрократии, которая и наняла их на службу, то Киссинджер с самого начала тратил немало сил на создание сети, которая тянулась горизонтально во все стороны от вашингтонского политического бомонда к представителям прессы и даже развлекательной индустрии внутри США и, что, пожалуй, еще важнее, через разнообразные обходные каналы – к главным иностранным правительствам. В решении этой задачи Киссинджеру помогало присущее ему умение налаживать и интеллектуальные, и эмоциональные связи даже с самыми необщительными собеседниками. Этот навык он отточил задолго до того, как Никсон назначил его советником. Как мы уже видели (в главе 40), характерной чертой советской системы, которая просуществовала еще много лет после смерти Сталина, было методичное уничтожение личных сетей и разобщение людей. Анне Ахматовой дорого обошлись всего две ее встречи с Исайей Берлином. Даже в конце 1960-х годов, когда советские граждане встречались с американцами (что происходило, конечно, нечасто), им приходилось все время быть начеку. Редким исключением стали Пагуошские конференции ученых. Сегодня Пагуошское движение, удостоенное в 1995 году Нобелевской премии мира, практически является синонимом разоружения и разрешения конфликтов при помощи так называемой дипломатии второго плана[988]. Однако в пору холодной войны эти конференции имели несколько двусмысленный характер, потому что кандидатуры советских ученых, собиравшихся их посетить, заранее утверждались в ЦК КПСС, а иногда даже в Политбюро[989]. Таким образом, как подметил физик Виктор Вайскопф, “благодаря Пагуошу у нас [американских ученых] появилась практически прямая линия связи с советским правительством”[990]. Согласно другому, менее позитивному суждению, эти конференции “служили звукоотражателями для антиамериканской и просоветской пропаганды”[991]. В 1961 году, когда Киссинджер впервые побывал на Пагуошской конференции в Стоу, штат Вермонт, его ждали и пропаганда, и содержательный обмен мнениями. Поначалу советские делегаты гнули партийную линию, но потом Киссинджеру удалось своим фирменным колким юмором обезоружить нескольких из них. Уже перед самым отъездом в аэропорт к Киссинджеру подошли историк Владимир Хвостов и физик Игорь Тамм и задали ряд официозных вопросов о политике США в отношении Берлина. Будут ли приняты ооновские гарантии в отношении американских прав на Западный Берлин? Киссинджер ответил, что США не согласятся на такой статус, который можно будет оспаривать в Генеральной Ассамблее каждый год большинством голосов. Тамм спросил: “А как насчет гарантии на пять лет?”. Я сказал, что это слишком малый срок. Тогда он спросил: “Ну а десять лет?”. Я ответил, что если он будет продолжать в том же духе, то я предложу сто пятьдесят лет и, может быть, мы сойдемся где-нибудь посередине. Он рассмеялся и сказал, что мы друг друга поняли. Homo soveticus любил подобного рода словесные перепалки[992]. В такие моменты Пагуош становился почти уникальной сетью, которая запросто проходила сквозь “железный занавес”. Через пять лет на Пагуошской конференции в польском курортном городке Сопоте Киссинджера поразили яростные выпады советских делегатов в адрес Китая. “Китай – уже не коммунистическая, а фашистская страна, – заявил ему советский математик Станислав Емельянов во время морской экскурсии в Гданьскую бухту. – Хунвейбины очень напоминают гитлерюгенд. У США и СССР теперь общий интерес – помешать китайской экспансии”. Емельянов откровенно признался ему, что давно уже не видел советское правительство в таком замешательстве – со времен секретного доклада Хрущева, разоблачавшего Сталина[993]. Именно благодаря Пагуошу Киссинджер получил приглашение съездить из Польши в Прагу, а там он познакомился с Антонином Шнейдареком, бывшим начальником чешской разведки, отвечавшим за операции в Германии, а теперь возглавлявшим чешский Институт международной политики и экономики. Затем они снова встретились – уже в Вене, на ежегодном заседании Института стратегических исследований, находившегося в Лондоне. Чех прямо предупредил Киссинджера о том, что СССР в действительности не намерен помогать американцам выпутываться из вьетнамской истории. А еще он сказал, что кризис в Юго-Восточной Азии может в итоге оказаться “удобным предлогом [для Москвы], чтобы ужесточить контроль над Восточной Европой”. (Хотя Киссинджер, возможно, не сознавал этого, но его откровенные разговоры с Шнейдареком сами по себе стали намеком на грядущую Пражскую весну – политическую оттепель, которая, как уже подозревали чехи, окажется неприемлемой для Кремля[994].) Самая содержательная из всех этих встреч состоялась в январе 1967 года, когда Киссинджер снова посетил Прагу. Шнейдарек опять предупредил его, что Москва “все более болезненно реагирует на растущую свободу передвижения в странах Восточной Европы и особенно на попытки Чехословакии уменьшить свою экономическую зависимость от Москвы”. Но затем он озадачил Киссинджера вопросом, который, как признался сам Киссинджер, “никогда не приходил [ему] в голову”: как, по его мнению, не готовится ли сделка между США и Китаем? Заметив удивление американца, Шнейдарек пояснил: Советы крайне серьезно отнеслись к китайской критике в свой адрес [главной черте затеянной Мао “культурной революции”]. Они не могут примириться с тем, что социалистическому единству настал конец, и тем более с тем, что кто-то посмел узурпировать их роль главных толкователей ленинизма. Поэтому иногда нелегко угадать, до чего доведут их попытки повлиять на внутренние китайские события. Они поддержали партийный аппарат – против Мао… А маоисты, в свой черед, теперь отчаянно пытаются “физически изгнать все советское из Китая. Похоже, они почувствуют себя в безопасности только после полного разрыва с СССР”. Правда, Культурная революция больше напоминала конфликт на идеологической почве: китайцы просто выступили более радикальными марксистами. Но: …Каким бы идейным пламенем ни горел Мао, человеческий материал, которым он располагает, заставит его развернуться в сторону национализма, – если, конечно, исходить из того, что он все еще контролирует свое движение. Маоисты, хоть и несут полную ахинею, могут проявить по отношению к США бóльшую гибкость, чем их противники. Конечно, им в любом случае придется отгородить Китай от остального мира, чтобы переформировать государственные органы, и, наверное, какой-нибудь пакт о ненападении с США вполне вписался бы в эти планы. Конечно, китайцы тоже ненавидят США, но… ни один коммунист не забудет про “пакт Гитлера – Сталина”. С точки зрения чехов, пакт Джонсона – Мао представлял собой тревожный сценарий, потому что “если США договорятся с Китаем, это спровоцирует [советское] давление на Европу”. Опасаясь изоляции, СССР начнет закручивать гайки и разрушит, как туманно выразился Шнейдарек, “надежды на национальное развитие в Восточной Европе”. Киссинджер удивился; однако страх его собеседника-чеха перед “сделкой США – Мао” казался “искренним и глубоким”[995]. Историки давно спорили о том, кому из американских аналитиков первому пришло в голову, что налаживание отношений с Китаем изменит геополитический пейзаж столь заметно, как это произошло в 1972 году. Однако первыми об этом подумали не американцы, а стратеги из советского блока, которые предугадали, что из советско-китайского раскола появится совершенно новый мир, – причем предугадали за четыре года до исторического визита Никсона в Китай. С января 1969 года Киссинджер начал находить применение некоторым урокам, которые он усвоил, будучи ученым и публичным интеллектуалом: один урок гласил, что неофициальные сети порой предоставляют гораздо более эффективные дипломатические каналы, чем министерства иностранных дел и посольства. Готовясь писать второй том биографии Киссинджера, я попытался составить граф, избражающий сеть Киссинджера, опираясь на все опубликованные мемуары, имеющие отношение к тому периоду, когда он находился в правительстве. Схемы, приведенные ниже, показывают личные связи Ричарда Никсона и Генри Киссинджера, составленные на основе их собственных мемуаров; личные связи представителей администраций Никсона и Форда, составленные на основе воспоминаний всех входивших туда людей; и ориентированную сеть администраций Никсона и Форда, показывающую, насколько часто те или иные люди фигурируют в чужих мемуарах[996]. На трех первых рисунках (илл. 30–32) сравнительная важность представлена и близостью к центральному “личному” узлу (который в третьем случае объединяет всех авторов мемуаров), и величиной самого узла. На четвертом рисунке (илл. 33) мы видим, кто кого упоминал и как часто это происходило с точки зрения взаимной близости, ширины ребра и направления вектора. Это упражнение стало отправной точкой для более основательного исследования. По существу, это попытка ретроспективной реконструкции: мы видим здесь прежде всего сравнительную важность разных людей в годы президентства Никсона и Форда – в соответствии с тем, как запомнились их взаимоотношения представителям обеих администраций и как им хотелось, чтобы те остались в истории (что не менее важно, особенно для периода раскола, вызванного Уотергейтским скандалом). Можно не сомневаться, что если выстроить подобные графики, опираясь на другие источники, то и картина получится совсем иная[997]. Тем не менее эти графики иллюстрируют некоторые методологические преимущества, какие может предоставить историку анализ социальных сетей. Во-первых, у нас под рукой появляется ценный инструмент, с которым можно сверять любые соблазнительные догадки относительно того, кто имел больший вес в эпоху Никсона – Форда. Киссинджер фигурирует везде и повсюду: он много значил для Никсона и его жены, он занимал второе по важности место в администрациях обоих президентов, обгоняя даже ставшего президентом Форда. С точки зрения центральности по посредничеству (см. илл. 33), второе место занимал глава администрации Никсона, Г. Р. Холдеман, а за ним следовали Форд и Джон Дин, советник Белого дома. По тому же критерию очень важные места принадлежали Джону Эрлихману (советнику президента по внутренней политике), секретарю казначейства Джону Конналли, будущему президенту Джорджу Г. У. Бушу и Александру Хейгу (помощнику, а затем заместителю Киссинджера и преемнику Холдемана после “Уотергейта”). А еще удивительно, насколько важное место мемуаристы отводили умершим. После Никсона и Киссинджера третьим по частоте упоминания человеком, фигурировавшим во всех воспоминаниях, был Линдон Джонсон (умерший в январе 1973 года), а седьмым – Джон Ф. Кеннеди (см. илл. 32). Бывшие президенты Дуайт Эйзенхауэр (умерший в марте 1969 года), Франклин Д. Рузвельт и Гарри С. Трумэн (умерший в декабре 1972 года) занимали, соответственно, десятое, шестнадцатое и двадцать первое места по частоте упоминания. Черчиллю досталось пятьдесят третье, а Сталину – пятьдесят четвертое место. Для историка, пожалуй, утешительно, что авторы автобиографий так часто вспоминают ту пору, когда они еще не работали в правительстве, – хотя бы для того, чтобы упомянуть наиболее важных деятелей времен их молодости. Илл. 30. Личная сеть Ричарда Никсона, составленная на основе его мемуаров. В-третьих, мы видим разницу между “миром глазами Никсона” и “миром глазами Киссинджера”. Ближний круг Никсона (см. илл. 30) был характерен для человека, чей опыт – как президента – в значительной мере ограничивался стенами Белого дома. Не считая жены и дочерей, в своих мемуарах он чаще всего упоминает Киссинджера, Эйзенхаэура (при котором сам ранее состоял вице-президентом), Холдемана, Эрлихмана и Хейга. А вот Киссинджер, напротив, упоминает ключевых иностранных лидеров почти так же часто, как и президентов, в аппарате которых он служил, и чаще, чем своего предшественника на посту государственного секретаря, Уильяма Роджерса (см. илл. 31). Еще удивительнее то, кому именно из иностранных лидеров отведено наиболее важное место в мемуарах Киссинджера: на первом месте – советские деятели (посол СССР в Вашингтоне Анатолий Добрынин, министр иностранных дел Андрей Громыко и генсек Леонид Брежнев), а за ними шли китайский премьер-министр Чжоу Эньлай и президент Египта Анвар Садат. У Никсона же среди сорока самых упоминаемых людей, помимо Брежнева и Добрынина, можно найти лишь еще одного иностранца – Нгуена Ван Тхьеу, президента Южного Вьетнама. У Киссинджера, напротив, из первых сорока лишь шестнадцать были американцами. Конечно, вполне разумно ожидать, что советник по национальной безопасности и госсекретарь будет проводить больше времени с иностранцами, чем президент, – таков характер его работы. И все же трудно поверить, что хоть один из людей, занимавший эти должности до Киссинджера, был столь же неутомимым путешественником и переговорщиком. Илл. 31. Личная сеть Генри Киссинджера, составленная на основе его мемуаров. Илл. 32. Личная сеть администраций Никсона и Форда, составленная на основе мемуаров всех ее участников. Находясь в должности, Киссинджер появлялся на обложке журнала Time не менее пятнадцати раз. Согласно одному краткому биографическому очерку, помещенному в этом журнале в 1974 году, он был “незаменимой мировой фигурой… нужным человеком в нужном месте и в нужное время”, хотя критики и обвиняют его в том, что он “верен скорее начальству, чем идейным началам”[998]. Имеет смысл предположить, что влияние и репутация Киссинджера – результат не только его собственного интеллекта и трудолюбия, но и наличия необычайно полезных связей. Сюда же относилась и челночная дипломатия. А еще Киссинджер умел вызывать на доверительные беседы журналистов, хотя он почти не упоминает их в мемуарах – несмотря на близкую дружбу с братьями Олсоп, Стюартом и Джозефом, и обозревателем Томом Брейденом. Как написали в журнале Time, Киссинджер “старательно соблюдал обряды, требующиеся от подчиненного, который слушает приказы главнокомандующего”, даже когда президентская власть начала стремительно ускользать из рук Никсона. “Официальные и корректные, а не личные” отношения с Никсоном сохраняли силу вплоть до момента его отставки. Как отмечало издание, Киссинджер обладал “точно настроенным чувством иерархии”[999]. Но гораздо большее значение имели все остальные связи внутри сети – в том числе в сети однокашников, то есть бывших участников летних семинаров Киссинджера в Гарварде, – охватывавшие весь мир. “Он всегда выискивает того парня, который сделает все, что нужно”, – сообщил журналисту Time неназванный помощник Киссинджера. “Перед ним открываются многие двери”, – сказал его “вашингтонский друг и поклонник”. Сеть являлась непременным условием его дипломатии “цепной реакции”, как выразился Игаль Алон, заместитель премьер-министра Израиля. Все это подтверждало заявления о том, что Киссинджер, “возможно, являлся самым влиятельным человеком в мире”[1000]. Илл. 33. Ориентированная сеть администраций Никсона и Форда, отображающая направление и частоту контактов участников сети друг с другом, на основе их мемуаров. Ослабление иерархий и усиление сетей, типичное для 1970-х годов, обернулось множеством преимуществ. По мнению Киссинджера, эта тенденция значительно снижала угрозу третьей мировой войны: ведь именно она и была основной причиной участившихся диалогов с СССР (а также начавшегося общения с КНР). Современники часто кратко характеризовали внешнеполитический курс Киссинджера как “разрядку”. Сам он предпочитал говорить о “взаимозависимости”. В декабре 1973 года в Лондоне он объявил, что на смену “порядку, утвердившемуся сразу после войны”, пришла “новая международная система”, основанная на “парадоксе – росте взаимной зависимости и одновременно пробуждающегося национального и регионального самосознания”[1001]. “Энергетический кризис”, – высказывался он спустя три месяца, – это часть “родовых мук при рождении глобальной взаимозависимости”[1002]. В апреле 1974 года он выступил с речью “Проблема взаимозависимости”, а в 1975 году, по его словам, взаимозависимость “попала в центр внимания нашей дипломатии”. “Если мы не признаем нашу взаимозависимость, – предупреждал Киссинджер в октябре 1974 года, – то западной цивилизации в ее сегодняшнем виде почти неминуемо грозит распад”[1003]. Ученые в его альма-матер, вроде Ричарда Купера и Джозефа Ная, решили сделать ему приятное и написали книги на эту тему[1004]. Взаимозависимость была официально освещена на первой встрече Трехсторонней комиссии[1005] в поместье Рокфеллера в Покантико-Хиллз в 1972 году и на первой встрече “Группы шести” (Британии, Франции, Италии, Японии, США и ФРГ) в Рамбуйе в 1975 году. New York Times решила отметить двухсотлетие Декларации независимости передовицей под заглавием “День Взаимозависимости” (Interdependence Day)[1006]. Это понятие с энтузиазмом подхватили президент Джимми Картер и его советник по национальной безопасности Збигнев Бжезинский. Однако жизнь в таком взаимозависимом мире имела не только преимущества, но и издержки. Как писал Бжезинский в своей книге “Между двумя веками”, новый “глобальный город”, порожденный “технотронным веком”, представляет собой “нервную, тревожную, напряженную и рваную паутину взаимозависимых связей”[1007]. И это было верно во многих отношениях. Во время первой половины холодной войны сверхдержавам еще удавалось контролировать потоки информации, фабрикуя или разворачивая пропаганду и засекречивая или подвергая цензуре все, что казалось вредным. Любой шпионский скандал, любая перебежка сопровождалась громким шумом, однако в большинстве случаев секретная информация просто переходила из одного жандармского государства в другое, не покидая ведомственных пределов. Но в 1970-х годах и эта ситуация изменилась. Подвергшиеся утечке официальные документы начали доходить до широкой публики на Западе через свободную прессу. Началось это в 1971 году с так называемых документов Пентагона, которые Дэниел Эллсберг передал New York Times. Нечто подобное (только с меньшим размахом) происходило и в советском блоке благодаря литературе, печатавшейся в самиздате; особенно важную роль сыграл “Архипелаг ГУЛАГ” Александра Солженицына. А утечки в прессу, в свой черед, сильно раскачали общественный протест в университетских кампусах и отдельных кварталах крупных городов, и потому ранние 1970-е годы кажутся столь лихорадочными по сравнению с чинной и сонной четвертью века, последовавшей за 1945 годом. В США в 1960–1980-х в протестах того или иного рода участвовали в общей сложности около четырехсот различных групп: началось все с кампании за гражданские права чернокожего населения, а вскоре они перешли в кампании за права женщин, права коренных американцев, права геев и лесбиянок, а также в кампании против Вьетнамской войны, против ядерного оружия, против бедности и против загрязнения окружающей среды промышленными отходами[1008]. Как и большинство представителей того поколения, которые пережили Вторую мировую войну, Никсон и Киссинджер на дух не переносили всех этих протестующих; Киссинджер даже сравнил однажды студентов-радикалов, которых он встретил в Гарварде в конце 1960-х годов, с германскими студентами, посещавшими съезды НДСАП в Нюрнберге в начале 1930-х годов[1009]. Однако в предрассветные часы 9 мая 1970 года Никсон все же отважился выйти из Белого дома к группе протестующих студентов, разбивших палаточный лагерь рядом с Мемориалом Линкольна. Это был очень нетипичный поступок для человека, известного своей замкнутостью и мизантропией. Мне жаль, что они не слышали [вчерашнюю пресс-конференцию], потому что я пытался объяснить… что мои цели во Вьетнаме совпадают с их целями: прекратить убийства, покончить с войной, установить мир. Цель наших действий – не войти в Камбоджу, а уйти из Вьетнама. Реакция была отрицательной – они вообще никак не ответили. Я надеялся, что их ненависть к войне, которую я прекрасно понимал, не превратится в лютую ненависть ко всей нашей системе, к нашей стране и ко всему, за что она ратует. Я сказал, что понимаю: большинство из вас считает меня сукиным сыном. Но мне хочется, чтобы вы знали: я понимаю ваши чувства[1010]. Возможно, Никсон и понимал чувства протестующих. Но они – как вскоре стало ясно репортерам, которые поспешили на них наброситься, – нисколько не поняли или не пожелали понять чувства Никсона.