Вьетнамский кошмар: моментальные снимки
Дэнни, ты не имел права умирать! У тебя не было разрешения. Твоё тело – казённая собственность. Разве ты забыл?
Сунув руки в карманы, я пошёл, куда глаза глядят. Я не хотел говорить о смерти Дэнни ни с Саттлером, ни с кем бы то ни было ещё.
Во Вьетнаме солдаты старались не обнаруживать свои чувства. Очень личные, они могли означать уязвимость, и, кроме того, это был дурной знак. Люди прятали эмоции за фасадом чёрного юмора. Редко говорили о любимых и об оставленных дома семьях. Это была священная тема. На вьетнамской земле одно лишь упоминание о близких, казалось, втягивало их во всю эту историю.
Здесь ты быстро постигал, что ради психологической защиты и выживания нужно скрывать свои чувства. Ибо, Господь свидетель, ты не мог управлять ими здесь, сейчас. Следовало онеметь и зачерстветь душой, чтобы не развалиться.
И совесть свою ты заталкивал глубоко в ботинки и затыкал ей рот кляпом, ибо только так мог делать то, что должен был делать, и через год службы вернуться на родину.
Тяжелее всего, когда в бою гибнет первый друг. Ты плачешь. Потом ты уже не плачешь никогда…
Ты смеёшься и заливаешь боль до самого возвращения домой, и тогда все накопленные за год слёзы хлещут потоком.
После гибели Дэнни стало проще. Я принял его смерть. На смерть других товарищей я лишь пожимал плечами. На передовой слова "убит в бою" означали только брешь в строю, которую нужно заполнить новым мясом. Новые потери в моей учебной роте будто преуменьшили значение смерти Дэнни. Эти потери были всего лишь кровавой статистикой той жестокой, паршивой войны. Я дошёл до того предела, когда, как чувствующее человеческое существо, уже не мог больше реагировать на смерть и страдания. Иногда потеря сострадания была ценой выживания. Некоторые заходили ещё дальше и теряли человеческий облик – самое страшное, что может случиться с солдатом, потому что тогда он уже почти ничем не отличается от зверя.
Дэнни был мертвее мёртвого, но его смерть значила для войны не более, чем дерьмо, которое мы сжигали в 90-м батальоне приёма пополнений всего несколько месяцев назад.
Вот что меня душило, вот что было так трудно и горько проглотить. Помню, как я писал родителям после первого месяца во Вьетнаме :
"Вьетнамцы – это прекрасный решительный народ, который заслуживает гораздо бoльшего, нежели имеет после 4-х тысяч лет войны. До приезда сюда я задавал себе вопрос, должны ли мы воевать во Вьетнаме, вдали от дома. Теперь я уверен, что мы должны быть здесь. И у нас дома вы можете сказать всем, что можно гордиться каждым американским солдатом, находящимся здесь, особенно теми, кто многим рискует во имя свободы и подчас гибнет ради неё…"
Я начинал ненавидеть вьетнамцев; я считал, что политиканы лгали американским войскам и предавали их : они посылали сюда солдат только ради переизбрания на второй срок, используя войну в качестве предвыборной платформы.
Какого чёрта мы здесь делали? Я не знал. Я слышал какую-то чепуху о необходимости остановить коммунистическую агрессию, чтобы у неё не выросли новые головы, как у гидры. Слышал чушь о "теории домино".
Но какое отношение всё это имело к нам? Зачем я был здесь? Почему погиб Дэнни Сейлор?
Война больше не была для меня чем-то абстрактным. Она вдруг стала чрезвычайно личной, и я ненавидел её лютой ненавистью, потому что потерял друга. Я хотел отомстить за его смерть. Хотел убивать. Пролить чужую кровь за кровь Дэнни.
Здесь же брались в расчёт только значительные потери противника и незначительные потери своих войск. Мы воевали не за землю. Здесь господствовал закон джунглей : каждый день в лес входило больше солдат, чем выходило оттуда.
Армия нас угнетала. Вьетнамцы ненавидели. Вьет Конг и СВА убивали. А люди на родине не хотели о нас и слышать, хотя сами же послали нас сюда делать грязную работу, которую делать никто не хотел.
А что же войска АРВН? Они уклоняются от собственного призыва. Идут патрулями в те районы, где, как известно, партизан нет. И каждый месяц свыше 7-ми тысяч из них увольняются с "жёлтыми билетами" и дезертируют.
Это самые расхлябанные войска в мире. Они идут в ночные засады, точно делая отдолжение, надев наушники от транзисторов, водрузив на шеи карабины М-1 и сложив на них руки, будто на перекладину распятия.
Не удивительно, что вьетконговцы бьют их в пух и прах!
Чёрт с ними. Они могут воевать, как им нравится. Нас-то здесь быть не должно. Они хотят демократии – так пусть сражаются и умирают за неё сами!
У Дэнни было всё, чтобы жить, ни единого врага во всём мире…
Нет, один всё же был.
Он был бы жив, если бы…
Если бы, если бы…К чёртовой матери все эти "если бы". Слишком поздно для "если бы".
Я бродил по ЮСАРВ как пьяный и, наконец, вышел за ворота. Вот где я напьюсь пива, сниму на ночь девчонку, и она поможет мне забыть, что Дэнни мёртв.
Это было единственное спасение от чёрного, мрачного настроения. Я был противен сам себе за то, что не оказался рядом с Дэнни, когда всё случилось, за то, что оставил его в беде. Но я не мог забыть, что он погиб, не мог больше думать о нём как о живом.
Такова суть вины уцелевших. Она не имеет разумного объяснения. С ней трудно иметь дело, потому что она – так иррациональна!
Я прошёлся по "Аллее 100 пиастров", выбрал девчонку, заплатил своднице 15 долларов сертификатами за всю ночь, купил дюжину бутылок местного пива и ввалился к девке в спальню.
Это была отвратительная маленькая комнатёнка, почти такая же грязная, как и вонючая улица за её стенами. Девчонка немного говорила по-английски; когда я лёг на кровать, она захихикала и попыталась стянуть с меня брюки и ботинки.
– Я тебе не нравиться? – спросила она, когда я схватил её за руки и оттолкнул.
– Нет бум-бум, – сказал я. – Только говорить. Ты и я. Слышишь? Хокай*?
Что это со мной, блин? Всякий раз, как я говорю с вьетнамкой, то начинаю изъясняться на птичьем английском, как голливудский индеец.
Девчонка не поняла меня, поэтому я вышел поговорить с мамасан.
– Нет трахаться, мамасан, только говорить, скажи ей, – попробовал объяснить я и показал пальцем на девушку.
Старуха улыбнулась и перевела мои слова. После этого мы прекрасно поладили. Мы сели, скрестив ноги, на маленькую циновку лицом друг к другу, я открыл бутылку "тигриной мочи" и стал заливать свои потроха.
Я не знал, кому я бормотал всё это: девушке, себе, Дэнни? Господи, я не знал. Я был сбит с толку. Не мог разобраться в своих чувствах. Всё во мне перемешалось. Мне просто нужно было выговориться.
Девчонка слушала, улыбалась и кивала – всё слышала и ничего не понимала. Я говорил тихим голосом, и торопливые фразы сменялись придушенными всхлипываниями. Но чем больше я пил, тем трудней становилось сдерживаться. Я не владел собой. Мой защитный панцирь дал трещину. Вскоре полились слёзы, они текли и текли, как будто я собирался плакать вечно.
– Вот так способ оплакать друга, в самом деле, – рыдал я, утирал слёзы и сидел, уставившись в циновку. От слёз я почти ничего не видел, лицо напротив и предметы в комнатушке расплылись.
Мы с Дэнни поклялись, что вернёмся в Сан-Франциско вместе. Когда война для нас кончится и нас отправят на Материк. И тогда мы напьёмся до соплей в том же самом номере, который снимали в гостинице "Мэнкс". Я собирался купить ему самую дорогую шлюху и вручить как подарок за то, что испортил ему шанс немного расслабиться в ноябре.
Мы вместе пили. Вместе смеялись. Вместе ходили маршем. Даже по девкам таскались вместе. И вот теперь его нет.
Сержант Дуган говорил, что если даже мы ничему другому не научимся, то хотя бы узнаем, как умереть настоящими солдатами. Дуган был бы горд. Дэнни погиб ни за что, но пока жизнь не покинула его тела, он успел дать прикурить этим жёлтым как положено.
Интересно, наблюдает ли Дэнни за нами с небес?
Ты здесь, Сейлор? Ты со мной в этом "номере"? Отвечай, солдат, ори в две глотки! Нравится эта девка? Хочешь перепихнуться? За неё заплачено сполна. Вот что я скажу : возьми её себе. Пришёл твой час. Я тебе должен. А когда ты закончишь, можешь топать к жемчужным воротам. Держи хвост пистолетом, парень!